роны. Таким образом, через Блума проходит настоящая линия фронта, которая и обусловливает его сущностный нейтралитет. Иначе никак не объяснить тот факт, что теперь власть насильно принуждает его выбрать сторону, ставя перед топорной дилеммой: безоговорочно согласиться на любую общественную роль, на любой вид рабства или же помереть с голоду. Обычно к таким срочным мерам прибегают издыхающие властные режимы: и конечно, так Блума можно отодвинуть в тень, но ликвидировать его не удастся. Впрочем, пока и этого довольно. Лишь бы только тот, кто смотрит на мир снаружи Спектакля, мог делать вид, будто Спектакля не существует, будто это лишь метафизическая химера, и на этом основании критиковать всё вокруг. Главное, чтобы лицемерие могло жить с чистой совестью, чтобы в пику нам оно могло предъявлять смехотворный аргумент: «Но я-то себя Блумом не считаю!» Да и как вообще может тот, кого по существу ЛЮДИ лишили облика, оставаться в Спектакле самим собой?
Блуму суждено быть видимым лишь тогда, когда он становится частью дурной субстанциальности, то есть когда он отрицает собственное блумство. Вся радикальность фигуры Блума заключается именно в том, что вечно стоящий перед ним выбор предполагает, с одной стороны, лучшее, а с другой – худшее, но только переход от первого ко второму, от реапроприации собственного блумства к его вытеснению ему недоступен. Блум может быть лишь земным воплощением человеческой сущности, выражением Концепции в движении или же скотом, который пасётся в нигилистской животной безмятежности. А значит, он – нейтральное звено, выявляющее аналогии между высшей и низшей точкой. Его бесстрастность может стать значимым шагом к агапэ или же стремлением «к анонимности, […] функционированию только в качестве винтика» (Арендт, «Тоталитаризм»)26. Точно так же и его отсутствие индивидуальности может подтолкнуть к преодолению классической окаменевшей личности или к провалу в самый низ. Но ясно, что под давлением власти случается только худшее: банальность Блума непременно выражается в «банальности зла». На исходе века Блум стал бы не Эльзером, а Эйхманом27 – тем Эйхманом, который, как всем было видно, «отнюдь не монстр, но трудно было не заподозрить в нём клоуна» (Арендт, «Эйхман в Иерусалиме»)28. К слову, нет никакой сущностной разницы между Эйхманом, без остатка отождествляющим себя со своей криминальной ролью, и крутой молодёжью, не способной принять ни собственную глубинную непринадлежность миру, ни последствия изгнанничества, а потому запойно и остервенело потребляющую знаки принадлежности, за которые общество запрашивает такую высокую цену. Но, в общем-то, повсюду, где ЛЮДИ говорят об «экономике», процветает банальность зла. Она же и пробивается сквозь всякого рода поблажки, которые принято списывать на «необходимость»: от «ничего не поделаешь» до «так уж сложилось» с непременным «ненужных профессий не бывает» где-то посередине. Тут-то и «начинается крайняя степень несчастья, – когда на смену всем остальным привязанностям приходит привязанность к выживанию. Привязанность предстаёт здесь в своей наготе. Не имеющей другого объекта, кроме себя самой. Ад» (Симона Вейль, «Тяжесть и благодать»)29. Здесь особенно важно прийти к историческим условиям, при которых Блум как таковой будет преодолён. Тогда мы и узнаем, как выглядит банальность добра.Блум как чисто метафизическое существо