Оппозицию, намеченную Вальтером Беньямином, спустя несколько лет разрабатывал и Михаил Бахтин, формулируя ее как жанровую оппозицию эпоса
и романа. Эти два нарративных жанра различаются, по его мысли, отдаленным или, наоборот, близким положением рассказчика по отношению к излагаемым событиям: «эпический мир отделен от современности, т. е. от времени певца (автора) и его слушателей, абсолютной эпической дистанцией»[337]; напротив того, «роман с самого начала строился не в далевом образе абсолютного прошлого, а в зоне непосредственного контакта с ‹…› неготовой действительностью»[338]. Об эпических событиях повествуют издалека, о романных – вблизи, как будто они произошли только сейчас; одним из следствий такого «непосредственного контакта» может быть и отмеченная Беньямином возможность для читателя «согреться» от сопереживания героям. Оппозиция эпоса и романа опирается на грамматику: в ряде языков имеется специальное грамматическое время (например, греческий аорист) для рассказывания историй, не связанных с моментом повествования, о событиях, которые не затрагивают нас напрямую; в противном случае используются другие глагольные времена, например перфект. Понятие рассказа по Беньямину шире, чем понятие эпоса по Бахтину: оно может включать в себя даже сказовые повести современного писателя Лескова. Кроме того, Беньямин, в отличие от русского теоретика, не связывает такой рассказ с изложением основополагающих событий и утверждением вневременных ценностей, а переход от старинного рассказа к роману неявно оценивает как упадок, тогда как Бахтин видит в этом прогресс, развитие диалогических отношений между героями событий и рассказчиком / слушателем. Диалогические отношения, собственно, и проявляются в психологических и иных мотивировках фабулы: художественная коммуникация строится как неявный обмен вопросами и ответами, и разные участники могут давать разные ответы на один вопрос, по-разному объяснять одни и те же факты.Проблемой происхождения наррации и первозданной формы рассказа занималась также Ольга Фрейденберг. Подобно Беньямину (их тексты появились независимо друг от друга в одном и том же 1936 году), она отмечает магическую функцию древнего рассказа, служившего оберегом от смерти: «акт рассказывания, акт произношения слов осмыслялся как новое сияние света и преодоление мрака, позднее смерти»[339]
, что проявлялось в обычаях вечерних посиделок со «страшными рассказами», а также в легендах о рассказах, которыми задерживают, предотвращают смерть (сказки Шехерезады). Для первобытного сознания рассказ подобен жертвенному животному, его можно принести на алтарь божества, как поступает в конце своих приключений герой апулеевского «Золотого осла». Таким функциональным статусом древнего рассказа определяется его место в тексте:В противоположность нашему рассказу античный рассказ имел в композиции произведения свое определенное структурное место. Он никогда не начинал произведения, никогда не стоял в его конце. Место его – в середине общей повествовательной композиции, внутри анарративной части[340]
.Если в современном романе повествование самостоятельно, служит общей рамкой, в которую включаются отдельные ненарративные сегменты (описания, лирические отступления и т. д.), то в древнейшей словесности, утверждает Фрейденберг, дело обстояло наоборот: наррация образует частный, подчиненный момент более общего ненарративного словесного комплекса; такая структура была затем кодифицирована в структуре риторической речи, где термином narratio обозначалось изложение событий дела (например, судебного), в отличие от обсуждения доказательств и оценки действий участников. Сходным образом функционируют и мифы, время от времени излагаемые Сократом в диалогах Платона: они образуют инородную вставку в развитии рассуждений, знаменующую пределы логоса. Когда философ не может больше философствовать, он начинает рассказывать.
Помещенные в плотную рамку слов и ритуальных действий, древний рассказ, его события и герои овеществляются
, становятся пассивными объектами деятельности рассказчика. Грамматической моделью такого отношения может служить конструкция accusativus cum infinitivo, буквально говорящая что-то вроде «я вижу тебя делать нечто». Овеществление влечет за собой и онтологическое умаление: то, о чем рассказывают, принижено в бытийном плане, это некоторая фикция, существенная лишь своей «моралью», или же вещее (сно)видение, проекция будущих или былых реальных событий.