Хотя «Васька Красный» заканчивается похожим образом — проститутки возвращаются в свой дом терпимости, то есть тоже остаются «арестантками несчастными», — все-таки в этом рассказе женщины получают от своих действий некоторую пользу: они избавляются от ненавистного мучителя, а еще они доказывают собственную человечность, простив его. Ваську увозят в больницу (где, видимо, он и умрет), и он просит у них прощения: «Прощайте! Христа ради…», а женщины отвечают: «Прощай». Это одновременно и прощание, и прощение. В двух этих рассказах мужчины оказываются беспощадно жестокими и угрожающе романтичными, а женщины, напротив, подставляют вторую щеку и твердо стоят на земле. Аксинья понимает, что Васькино предложение — обвенчаться с ней — пустая фантазия. «„Чудак! Ишь, нашел жену! Детей не ждешь ли от меня?“ Мысль о детях вызвала у нее новый взрыв искреннего хохота»[377]
. Аксинья сознает, что не может отменить всего, что творили с ее телом, и даже не пытается вообразить себя в роли жены и матери. Проститутки в «Ваське Красном» — живые люди, и их общность позволяет им ненадолго вырваться за пределы их жалкого существования — чтобы предаться насилию и подняться до прощения, — но совсем ненадолго.Пожалуй, чеховскую убийцу Аксинью из рассказа «В овраге» с горьковской почти скотоподобной проституткой связывает нечто большее, чем имя. Горький так описывает глаза своей героини: «Безответные и ничего не выражавшие глаза напоминали о двух бусах на лице куклы». А у чеховской Аксиньи «были серые, наивные глаза, которые редко мигали… И в этих немигающих глазах, и в маленькой голове на длинной шее… было что-то змеиное». В обеих женщинах есть что-то нечеловеческое, и это выдают их глаза. Хотя позже Горький и напишет Ивану Бунину, что чеховские «„Мужики“, „В овраге“ — …эпизоды… из жизни ипохондрика», — несправедливо предположив, что Чехов видел в зверской жестокости всего лишь анекдотические происшествия, а не признаки тяжелой болезни всего общества, — рассказы обоих писателей, где фигурируют «Аксиньи», были написаны чуть ли не одновременно, в ту пору, когда их связывали теплые товарищеские отношения. Но если в чеховской Аксинье воплощено беспримесное преднамеренное зло, движимое личной алчностью и похотью, то горьковская Аксинья напоминает нам о том, что, несмотря на совершаемый обеими женщинами личный выбор, обе они — жертвы своей материальной среды. Чеховская Аксинья не может родить наследника, к которому перешло бы состояние Цыбукиных, а у Липы рождается сын, и это значит, что Аксинья не сможет сохранить за собой ту землю, на которой она уже задумала построить кирпичный завод. Пожалуй, строгий марксист возразил бы здесь, что младенца убивает не только сама Аксинья: его убивают и патриархальный уклад, и право сильного. А то, что ее так и не хватают и не наказывают ни за уголовное преступление, ни за прелюбодейства, как бы говорит о том, что сложившиеся в обществе условия и попустительствуют таким, как она, и даже вознаграждают их.
Горький видел в литературном мире Чехова мир рабов, мечтающих о сверхчеловеке. По словам писателя, в произведениях Чехова «проходит перед глазами бесчисленная вереница рабов и рабынь… темного страха пред жизнью, идут в смутной тревоге и наполняют жизнь бессвязными речами о будущем, чувствуя, что в настоящем — нет им места»[378]
. Кто же еще годится на роль сверхчеловека, как не сам Горький? Уж ему-то вовсе не требуется доза морфия, чтобы взяться за тему публичного дома, как не нужны ему и литературные вымыслы о нравственных встречах интеллигента с проституткой: ведь он сам происходит с самого «дна». Горький изображает зверскую жестокость как повседневный факт крестьянской и мещанской жизни — не как трагедию, а просто как миметическую реальность. Один исследователь, изучавший в 1960‐е годы творчество Горького, метко написал, что «в беспощадном мире Горького нет места гоголевскому чиновнику, которого всю оставшуюся жизнь мучила бы мысль о том, что самый ничтожный из его знакомых — брат его»[379]. Если в сатирических произведениях Гоголя часто видели «смех сквозь слезы» и моральное негодование, то Горький оставляет нам только слезы[380]. Морализаторство же — роскошь и удел интеллигенции.