Ворота лагеря были закрыты. Охранник-украинец открыл их, и мы вошли в лагерь. Лялька, стоявший на балконе рядом с комнатой охранников, спустился по ступенькам и легкой походкой медленно приблизился к Сидову, его руки были на груди, как у Наполеона, и с сардонической улыбкой взглянул на нас. Мы издалека увидели, как Сидов, заикаясь спьяну, что-то говорил Ляльке, а в ответ тот сильно ударил его и крикнул нам: «Raus zur Arbeit!» – «На работу!».
Нагруженные сосновыми ветками, мы промаршировали в лагерь без проверки, и после ворот украинские охранники направились по своим баракам, а мы – к забору, чтобы обложить его принесенными сосновыми ветками. Во время работы к нам подошли наши товарищи и получили от нас еду, которую удалось раздобыть. Ко мне подошел Альфред с детской коляской для сбора мусора, с которой никогда не расставался и благодаря которой он мог свободно передвигаться по всей территории лагеря. Он спросил, принес ли я что-то ему и его товарищам, и тогда, встав на колени, чтобы вставить ветки в подножие забора, я бросил ему в мусорную коляску буханку хлеба и то, что удалось замаскировать под сосновыми ветками.
Обычно мы выходили за пределы лагеря считаные разы в месяц, по мере нужды в деревьях или за сосновыми ветками для новых заборов, и возвращались всегда с едой, нас больше никогда не проверяли. Даже Мите, заменивший Сидова, уехавшего в отпуск в Германию, терпел наши спекуляции. Другие группы, отправлявшиеся в лес случайно или на какие-то единовременные работы, досматривались весьма тщательно, и если у кого-нибудь из них находили еду или водку, то их расстреливали в «лазарете». Нас интересовало, почему немцы относились к заключенным Tarnungskommando более «терпимо», и мы пришли к выводу, что, по мнению немцев, никто из нас не попытается сбежать и мы все вернемся в лагерь. Во время работы мы на самом деле могли уничтожить охранников, поскольку у нас в руках были топоры для рубки ветвей. Никто из заключенных не пытался пойти на столь крайние меры, и для этого у нас были веские причины.
Однажды после работы, под вечер, ко мне подошел Кляйнбаум, мы прошлись вдоль барака между заборами с колючей проволокой. Он начал беседу и сказал:
– Кацап, не мечтай о побеге в лес. Я заметил, как ты смотрел на деревья и железнодорожные пути, окружающие нас, словно хотел сфотографировать все, что нас окружает. Знай, что у тебя ничего не получится! Ты не сбежишь отсюда один, я не позволю тебе, потому что я не хочу, чтобы после твоего побега нас уничтожили. Побег одного заключенного повлечет за собой казнь всей команды и расстрел каждого десятого заключенного в лагере.
Я ответил ему:
– Я не думал бежать один. Я полагал, что все вместе в лесу нападем на эсэсовца и на вахманов, а после, вооруженные оружием, убежим в глубь леса.
Кляйнбаум напомнил, что оставшиеся в лагере заключенные жестоко пострадают, из них будет расстрелян каждый десятый, вдобавок к этому ужасу следует помнить и о том, что ждет тех, кому удастся бежать:
– Посмотри на тех, с кем работаешь, у них типичные семитские лица, все выглядят как типичные евреи. Часть из них говорит на ломаном польском. Я сам из Гданьска[440], и мой польский тоже не столь хорош. Куда я могу бежать и кто меня примет? Каждый поляк, которого я встречу, распознает во мне еврея. Большинство крестьян, ограбив нас, убьют или схватят и выдадут нас немцам. У тебя, Кацап, больше шансов выжить после побега, чем у других заключенных, вдобавок тебе есть к кому обратиться. Я помню, ты мне рассказывал, что у тебя родители в Варшаве спрятались по поддельным арийским документам, но тебе надо понять, что ты не убежишь, я надсмотрщик над тобой больший, чем эсэсовец
Спустя несколько дней мы вышли на работу в лес. Когда мы шли вдоль железной дороги[441], проходил пассажирский поезд, из окон смотрели лица пассажиров. Многие с любопытством разглядывали нас, столб дыма, подымавшийся от догоравших в лагере трупов, и показывали друг другу на нас. На лицах некоторых отразился страх, на других – сочувствие, были и те, кто искренне и радостно улыбался.
Равнодушие и улыбки пассажиров поезда напомнили нам снова, что нет большой надежды на помощь извне. Осознание этого вызывало у нас депрессию и забирало желание жить; мы знали, что нас ждет на арийской стороне.
Мы шли вдоль железнодорожного полотна, окруженные вахманами, Сидов, как предводитель, размахивал кнутом в воздухе. Форарбайтер Кляйнбаум приблизился ко мне:
– Ну что, Кацап, видел? К кому ты хочешь бежать? Кто поможет тебе на твоем пути? Ты видел эти довольные физиономии от факта, что немцы уничтожают евреев?
Когда я вернулся в барак, в углу за перегородкой меня поймал Галевский и прошептал:
– Ты что, с ума сошел? Перед кем ты признаешься? С кем ты говоришь? Зачем ты рассказываешь ему о своих планах? Вдобавок знай только одно, блядий сын, ты отсюда не сбежишь, потому что для оставшихся это будет означать одно – смертный приговор. Иди к Альфреду, и он тебе все расскажет.
Альфред мне шепотом объяснил, что бежать в одиночку запрещено: