Противоречие и двойственность, несвойственные идее Третьего Рима, замечаются во всем этом. Идея Третьего Рима строго вертикальна, она подчиняет человека государству, а государство Богу. В понимании Петра это соподчинение сохраняется, однако царь вдруг оказывается служащим цели благосостояния подданных. Как соотносится служение государству со служением благосостоянию? Наиболее вероятным ответом будет их отождествление, характерное для европейского Нового времени. Потому что, если благосостояние выше, то человек, изменивший государству ради своей выгоды, оказывается оправдан; если государство выше, то благосостояние всегда будет приноситься ему в жертву; если же они равны, но нетождественны, то возникает пагубная раздвоенность цели. Но раз государство и благосостояние одно – как подданный такого государства может служить Богу, одновременно служа и маммоне?
Петр и его соратники, вероятнее всего, не замечали этой проблемы. Они были носителями усталости Руси от ее борьбы за собственную святость, которые одновременно с горячим желанием дела, такого же активного и бурного, как на Западе, стремились к разрядке духовного напряжения, выражая это стремление в культурной реформе. Здесь мы должны все время преодолевать стереотипы. Считается, например, что культурная реформа Петра оторвала Россию от Средневековья, но на самом деле она во многом была контролируемым возвратом к более свободному, чем на Руси времен царя Алексея Михайловича, по сути средневековому строю светской жизни с ее карнавальным началом. Государство не боялось в этом случае хаоса, так как само возглавляло его. Считается, что Петр «Россию поднял на дыбы» своей личной неукротимой волей, – как будто воля одного что-нибудь значит без воли многих, – заставив народ в одночасье забыть «и нравы, и язык, и старину святую». На самом деле очень сомнительно, что, например, стрельцы, охранявшие Аввакума во время его вынужденных путешествий и, по замечанию протопопа, часто матерившиеся, так уж сильно ценили «святую старину». Реформа не усилила давление, а снизила его, привела внешнее в соответствие с внутренним.
Впрочем, речь не идет о том, что действия Петра не представляли собою программы. Наоборот, во всех его даже причудах заметен определенный склад государственного ума. Так, «Всешутейший, всепьянейший и сумасброднейший собор», не прекращавшийся в течение тридцати лет интерактивный театр царя и его сподвижников, поднял обычное для карнавальной культуры высмеивание пороков духовенства и всего общества на степень институции, которая эти пороки некоторым образом также легализовывала. С функциональной точки зрения эта институция освобождала бояр от усвоенного ими в зрелый период Московского царства благоговения перед церковными властями.
Из культурных реформ Петра обратим внимание на три наиболее курьезные.
Бритье бород и ношение париков имело целью, скорее всего, все ту же унификацию, в которой регулярное государство Нового времени видело залог своей механистической слаженности. Недаром император Павел, мыслящий себя продолжателем Петра последний рыцарь абсолютизма, будет отличаться такой приверженностью к прусской косичке. При этом большинство даже городского населения культурной ломке подвергнуто не было. «Мужик» оставался «мужиком», но теперь он стал носителем народной культуры быта, которую знать, владевшая этим мужиком и неуклонно укреплявшая свои права над ним, быстро утрачивала. Это создало кричащую эстетическую неоднородность общества в одежде, архитектуре, привычках, что не могло способствовать национальному единству – другой ценности Нового времени, к осознанию которой пришли значительно позже. Если реформа Петра и не была, как думали некоторые, прямой причиной революции 1917 года, то, во всяком случае, она заложила основы отчуждения, которое проявило себя в ее ожесточенности.