Наши строгие и взвешенные формулировки требуют избегать как субъективизма (читай: критического рвения, экстравагантности), так и объективизма (читай: филологической отрешенности, нейтралитета). То, что получается за вычетом критической и филологической крайностей из словесных дисциплин, это и есть – литературоведение. Оно всегда в меру научно (какой вряд ли может быть критика) и в меру причастно (как не дано филологии). Литературоведение – идеально взвешенный продукт нашей эпохи. Изучая Пушкина, мы скажем о нем, что он гуманист, что он учит нас бороться за светлое будущее, что он преследовался самодержавием и был другом декабристов, что в «Евгении Онегине» выражен разлад… и невозможность… Кто бы так раньше сказал? Критик? Но это было слишком самоочевидно, банально, лишено насущного пафоса и забот времени. Филолог? Но это не его дело – вытаскивать из образов всякие популярные идеи, он лучше попытается расшифровать еще одно свидетельство из архива. Теперь это делает литературовед, который в каждом факте видит далекоидущую тенденцию, а в каждой достойной дойти до нас тенденции – неоспоримый факт. Прежний критик чем-то напоминал Ноздрева – он рвался в прибыльное дело, царил в общественных местах и всюду затевал скандалы, приносящие публичную известность. Прежний филолог напоминал Плюшкина – он возился с зачерствевшими крошками документов, с бедными огарочками и четвертушками бумаги, свято их хранил и пестовал, не обращая внимания на то, что происходит вокруг, в социальном мире. Кто же такой литературовед, кому он ближе всего на знакомой и хорошо отработанной нами клавиатуре гоголевских национальных типов? Ну конечно, любезнейшему Павлу Ивановичу, который и с Ноздревым, и с Плюшкиным может договориться, который и расторопен, почти как Ноздрев, и прижимист, почти как Плюшкин, и сочетает крайнюю щедрость и широту в светском обращении с крайней бережливостью в материальных обстоятельствах.
И все-таки не будем вкладывать в образ Чичикова-литературоведа слишком много иронии. Ведь и Гоголь почуял недюжинную натуру в своем герое и захотел, сохранив за ним деловые качества, морально их облагородить, наставить на истинный путь служения общечеловеческому благу. Вот и в литературоведении, именно благодаря сочетанию двух посылок, создающих возможность для подтасовки, содержится возможность если не высокой праведности, то истинной полезности. В самом деле, немало лучших современных умов работает у нас именно в литературоведении. Оно позволяет то, чего не позволяют более прямые, односторонние дисциплины: философия, история, экономика. Там академический и тенденциозный момент резко разграничены – и либо надо быть до конца причастным, либо полностью непричастным. Литературоведение дает возможность: 1) умалчивать о некоторых тенденциях, поскольку они не соответствуют фактам; 2) выпячивать некоторые факты, которые не соответствуют нужным тенденциям. Литературоведение гораздо динамичнее, внутренне амбивалентнее, чем критика и филология; именно потому, что оно содержит в себе возможность обмана, оно может обманывать самих обманщиков. Здесь уместно вспомнить «Ревизора», где создатели фикции так поторопились принять ее за реальный факт, что сами себя обманули: факт оказался фиктивным, а подлинный, незамеченный факт вынырнул откуда-то сбоку в самом конце действия. В литературоведении есть жизнь обмана и потому – правда жизни, которых сейчас лишены большинство дисциплин, как грубо причастных идеологии, так и вовсе не причастных.
И потому, хотя Чичиков шельмец и обманщик, быстрый бег его тройки наполняет вихрем всю Россию и символизирует самое лучшее, передовое в ней. Такова уж наша судьба: дальше всех идут не люди, спутанные и ограниченные своею честностью, а умные обманщики, такие, что глупых обманщиков их же обманом могут перехитрить.
Моя профессия – «художник-иллюстратор детских книг» – пришла ко мне совершенно случайно. Придется описать, как она возникла.
Учился я в эвакуации, т. е. примерно в 1942–1943 годах, в узбекской школе в Самарканде. Отец был на фронте, жили мы вдвоем с матерью. Как-то после занятий великовозрастный мой соучастник предложил посмотреть голых женщин. Мы после уроков перелезли через забор у большого серого дома напротив нашей школы, толкнули окно первого этажа и очутились в длинном коридоре. Уже темнело, в коридоре не было ни души. Голые женщины висели в рамах и без рам по всей длине стены. Как я сейчас понимаю, это были студенческие этюды с обнаженной модели.