Но мичман, преисполненный высших чувств, довольно простодушно предотвратил назревающий спор между сторонниками чистого парламентаризма в лице хозяев и земства в лице Сергея Леонидовича.
– Особенно возмутителен "Петербургский листок", постоянно пичкавший публику житья-бытья в крепости Небогатова и Стесселя, – кипятился Плеске. – На каждое Рождество, видите ли, к ним пускали массу знакомых. Да ещё, бестии, – добавил он, имея в виду журналистов, – меню прилагать не стеснялись.
– Что ж, – попытался успокоить его Михаил Константинович, – достаточно в нашей жизни суровостей. Амнистия – это проявление милосердия.
– Амнистия не может распространяться на высших начальников, – запальчиво произнёс Плеске.
– Не хочу говорить о Стесселе, – вмешался Константин Николаевич, – но всё же, надо отдать справедливость Небогатову. Он спас от бессмысленной гибели две тысячи человек, и сейчас платит за это осуждением и позором.
– Я слышала, – вставила Лиза, отламывая изящной десертной ложечкой розовый кусочек клубничного суфле, – что большинство матросов с небогатовских кораблей не умели плавать.
Но Плеске пропустил её слова мимо ушей и продолжил:
– Верно сказала княгиня Одоевская: Небогатов спас две тысячи жизней и погубил две тысячи честей.
Услышав это, Сергей Леонидович так громко стукнул прибором, что взоры всех невольно обратились к нему.
– Две тысячи чертей, – пробормотал он в своё извинение, но никто не улыбнулся. Мичман Плеске, оглядев лица, сообразил, что допустил какую-то бестактность, и мучительно гадал, какую именно.
Михаил Константинович, опустив глаза, то скручивал, то раскручивал в пальцах конец льняной салфетки. Лиза покраснела и повернулась на стуле чуть боком.
– Мой старший брат имел несчастье совершить этот злосчастный поход в отряде адмирала Небогатова, – развеял Сергей Леонидович тягостное молчание.
– Вот как, – тихо произнёс всё понявший Плеске. – Изволит служить? – осторожно поинтересовался он.
– Брата уже нет в живых, – ответил Сергей Леонидович, и не успели слова эти слететь у него с языка, как его наконец озарило, словно бы сам брат тихо шепнул ему в это мгновенье с несвойственной ему ласковостью: "Ну же, Сережа. Это же так просто".
"О, я воистину глупец!", – воскликнул мысленно Сергей Леонидович, вспомнил свой разговор с доктором Шаховым о причинах этой загадочной смерти, толки о долгах, о какой-то мифической женщине… "Воистину близорукий крот!" – обозвал он себя. Он обвёл сидевших за столом каким-то бессмысленным для них, совершенно погружённым в себя взглядом. Глаза его задержались на Михаиле Константиновиче.
– Дай, пожалуйста, папиросу, – охриплым внезапно голосом спросил он.
– Ты не куришь, по-моему, – удивился тот и не очень уверенно протянул Сергею Леонидовичу раскрытый портсигар.
– Всё случается когда-нибудь в первый раз, – сказал Сергей Леонидович, прокашлявшись и с непривычки слишком глубоко засовывая кончик папиросы в точёный лепесток пламени поднесенной Михаилом спички. – Да не всегда удачно, – закашлялся он и неумело затушил папиросу, прижегши угловатую фарфоровую лилию модной пепельницы.
Петербург при наличии средств, и даже при их отсутствии не позволял сидеть на месте. Обнаружилось, что Лановичи – настоящие меломаны. Часто в их доме случались известные музыканты, и Лановичи неизменно воздавали по заслугам их искусству. А то и сами, дождавшись наконец вейек – баснословно дешёвых финских извозчиков, по заведённому в старину обычаю наводнявших столицу на Масленой, – ехали кататься или в оперу. То они мчались в Русское музыкальное общество на вечер Цезаря Кюи, то «в камерном собрании» слушали пение Кедрова и Философовой, на следующий день – пианиста-виртуоза Сливинского, ещё через день в общественном музыкальном собрании «чудную», как выразилась Лиза, «Фантазию» Рахманинова для двух роялей, спустя несколько дней – вечер памяти Грига, потом Рубинштейна – и так без конца. Сергей Леонидович, как человек культурный, поначалу всецело разделял увлечения своих хозяев, но исподволь стал тяготиться этой обязанностью, повинностью каждый вечер проводить среди пленительных мелодий, и только «Снегурочка» неожиданно для него самого примирила его с миром музыки.
Снегурочку давали в Консерватории. Декорации Васнецова были прекрасны, юная Косаковская, исполнявшая партию Снегурочки – трогательна до слёз. Когда закончилось представление, и Сергей Леонидович, в ожидании, пока извозчик подаст к подъезду, дышал морозом, мечтательная ласка Петербургской зимы наконец коснулась его, и воспоминание об этом прикосновении, точно шрам, грозило остаться навсегда. Петербург был городом, который рано или поздно внушает к себе страсть, и горе тому, кто не имеет средств поддерживать этот холодный огонь.