— О, разве можно заподозрить лилию в любви к грязи, если ветерок склоняет ее к земле? Если бы даже подозрение Джобара имели основания, красота твоя, о госпожа моя, извиняет все.
Она улыбнулась и сказала мне:
— О шейх, если бы еще он приревновал меня к мужчине! Но эмир Джобар обвиняет меня в любви к девушке, к той самой милой и кроткой девушке, которая служит нам теперь!
И я воскликнул:
— Да простит эмира Аллах! О госпожа моя! Да смутит Он лукавого! И разве женщины могут любить друг друга? Но не пожелаешь ли сказать мне, по крайней мере, на чем же эмир основывал свои подозрения?
Она ответила:
— Однажды после ванны в хаммаме моего дома я лежала на своем ложе, а любимая невольница моя, вот эта самая молодая девушка, ходила за мною и убирала мне волосы. Было очень жарко, и невольница, чтобы освежить меня, спустила белье, прикрывавшее мне грудь, и принялась заплетать мне косы. Когда она закончила, она взглянула на меня и, находя меня прекрасной в этом виде, она обвила руками мою шею, поцеловала в щеку и сказала: «О госпожа моя, я хотела бы быть мужчиной и любить тебя даже больше, чем я могу сейчас!»
И старалась милая девушка забавлять меня тысячей милых забав; и вот в эту-то самую минуту вошел эмир; он бросил на нас обеих какой-то странный взгляд, внезапно удалился и прислал мне несколько минут спустя записку с такими словами: «Любовь может быть счастлива, только когда ею не делятся с другими».
И с того дня я уже не видала его; и ни разу не прислал он мне вести о себе, йа Ибн аль-Мансур!
Тогда я спросил ее:
— Но были ли вы связаны брачным договором?
Она же ответила:
— А зачем брачный договор? Мы были соединены только собственной волей, без участия кади и свидетелей!
Тогда я сказал:
— В таком случае, о госпожа моя, я хочу соединить вас просто для того, чтобы иметь удовольствие соединить снова два избранных существа!
Она воскликнула:
— Благословен Аллах, поставивший тебя на моем пути, о белолицый шейх! Не думай, что ты окажешь услугу человеку неблагодарному! Я сейчас же напишу эмиру Джобару письмо, которое передай ему и постарайся вразумить его.
И сказала она своей любимице:
— Милая, принеси мне чернильницу и лист бумаги!
И принесли ей все это, а Сетт Бадр написала: «Возлюбленный мой, к чему эта долгая разлука? Разве не знаешь, что печаль гонит сон от моих глаз и что образ твой, когда является мне в сновидении, так изменился, что стал неузнаваем? Скажи, умоляю тебя, зачем открыл ты дверь клеветникам моим? Встань, сбрось прах дурных мыслей и возвращайся ко мне, не медля ни минуты! Каким праздничным днем для нас обоих будет день нашего примирения!»
И когда она закончила, то сложила письмо, запечатала и передала его мне…
На этом месте своего рассказа Шахерезада заметила, что наступает утро, и скромно умолкла.
А когда наступила
она сказала:
И когда она закончила, она сложила письмо, запечатала и передала его мне; и в то же время она, раньше чем успел я помешать ей, положила мне в карман кошелек с тысячей динариев, которые я согласился оставить у себя в память услуг, когда-то оказанных мной старшине, ее покойному отцу, а также на всякий случай. Я простился с Сетт Бадр и направился к жилищу эмира Джобара, главе племени Бани Шайба, давно умершего отца которого я также знавал.
Когда я пришел во дворец эмира Джобара, мне сказали, что он уехал на охоту, и я стал дожидаться его возвращения. Он не замедлил вернуться и, как только узнал мое имя и звание, сейчас же прислал просить меня не отказываться от его гостеприимства и смотреть на его дом как на мой собственный. И скоро сам он вышел ко мне.
Я же, о эмир правоверных, увидав необычайную красоту этого молодого человека, стоял как вкопанный и чувствовал, что рассудок окончательно покидает меня. А он, видя, что я не трогался с места, подумал, вероятно, что это от робости, и подошел ко мне, улыбаясь, и по обычаю обнял меня; и я также обнял его и думал, что держу в своих объятиях солнце, луну и всю вселенную. Когда же пришло время закусить, эмир Джобар взял меня под руку и посадил рядом с собою на матрас. И тотчас же невольники поставили перед нами стол. Стол этот был заставлен хорасанской посудой, золотой и серебряной, и всеми жареными и вареными яствами, которых могло только пожелать нёбо и обоняние. Между прочими восхитительными вещами были там птицы, начиненные фисташками и изюмом, и рыбы на сдобном тесте, а главное, салат из портулака, при одном виде которого у меня потекли слюнки. Не говорю уже о других блюдах, например, об изумительном рисе на молоке буйволицы, в который желал бы погрузить свою руку по самый локоть, о варенье из моркови и орехов, которое я так люблю, — о, не сомневаюсь, я когда-нибудь объемся им и умру, — не говоря уж о плодах и напитках.
Впрочем, о эмир правоверных, клянусь благородной кровью моих предков, я сдержал порывы души моей и не взял ни кусочка. Я ждал, чтобы хозяин попотчевал меня сам, и я сказал ему: