— Я делал их честно, но делал из материала обжигающего, материала нередко остававшегося непонятным и мне. С бесчисленными изъятиями, оглядываясь то и дело на цензуру. Что уж скрывать: пугали беспрерывно и бояться было чего. Бабка Ванга сказала, будто пять раз смерть дышала на меня холодом, проходила рядышком. Думаю, больше. Один из таких случаев — у Горького — те секунды, которые я выдержал, глядя в глаза Сталина. Другой случай, когда Берия сказал, что надо бы «копнуть» Леонова. Сушил я сухари и после того, как Молотов подписал постановление о снятии «Метели» как контрреволюционной. Кстати, в 1944 году, когда приезжал де Голль, я был приглашен на прием. Он проходил в доме на Спиридоньевке. Стою. Идет Молотов. Остановился, спрашивал, как я живу. «Хорошо». — «Хорошо?» «Да, у меня все есть». Прошел. О чем думал? Возможно, удивился, что, несмотря на подписанное им постановление, живу хорошо. Хотелось бы знать, как он в последние годы относился к Сталину, после ареста его жены. После смерти самого Сталина?
— Насколько я знаю, остался до конца верен Сталину, вел себя по отношению к нему безупречно. Не называл его ни мерзавцем, ни негодяем. Да все эти слова «страшный», «жестокий» и т. п. по отношению к таким людям и не применимы. Шекспировские характеры не определяют отдельной доминантой. В древние времена изобретались более точные определения вроде — «бич божий».
Стали говорить о «Несвоевременных мыслях» Горького.
— Да, начитался я. Все прочел внимательно. Какая трагедия! Автор «Матери»! «Мать» — это мать человека. И вдруг, когда его мечта стала сбываться, когда его человек на всех парах устремился к тому, к чему его звал писатель, он, писатель, дико испугался, стал хвататься за буфера, чтобы удержать от того, к чему сам упорно призывал. Дико растерялся. Когда мы напечатаем и эти статьи и, особенно, его письма без купюр, — это будет совершенно другой Горький, неожиданный Горький. Когда Ленин устремил своих сторонников, да еще с оружием в руках, к социалистической революции, Горький только тут увидел, что значит Ленин, сколько опасных взрывателей на этой его идее. Он перепугался: «Что же это будет?» Я же думаю о страшных внутренних перепадах, терзавших душу Горького в последние два десятка лет. Помню, как в 1931 году, собираясь домой, он выбросил горы бумаг за окно дома в Сорренто и, безоглядно радостный, поджег их. Одну из машинописных страниц я вырвал из огня и взял на память. Он ехал радостный, несмотря на нашу стычку, он был предельно внимателен и нежен. Ведь после чтения им «Сомова» я промолчал.
А ведь еще три года назад, когда я на его вопрос о том, что нового у нас тут, ответил: «Да вот, ловят вредителей», он, глядя в окно, приобнял меня правой рукой, а в левой держа мундштук с сигаретой, сказал: «А я думаю, нет ли вредителей в этом самом учреждении». И махнул головой вверх. И вот... неожиданная ситуация... чуть не каждый день встречается со Сталиным в вурдалачном особняке Рябушин- ских, говорят на «ты», перебивая друг друга. И так год, другой, хотя Сталин становится все холоднее, сдержаннее. Бегают вокруг Бухарин, Радек, Ворошилов, переводят в нужную минуту обостряющийся разговор на литературу. Им лестно все же, что с самим Горьким или пусть подмоченным, но графом А. Толстым они на равной ноге. А вместе с тем, потихоньку вводят дистанцию, приучают писателей к ней. Как-то А. Толстой, в присущей ему амикошонской манере, сказал: «Вот, Климент Ефремович, собираюсь позвонить вам и зайти поговорить...» И вдруг тот в ответ: «А зачем звонить, зачем заходить, зачем говорить? Не надо». Понимай в меру ума. Можно понять, что сейчас и поговорим. Но разговора-то больше не было.
А потом настала очередь «поставить на место» и самого Горького. Я рассказывал вам, как в 1934 году пришел к Горькому неожиданно. У него собрались ученые. Он вышел, извинился, попросил меня пройти в библиотеку посмотреть новые книги. Я склонился над одной редкостной книгой, поднялся, чтобы пройти с нею к окну, и... столкнулся глазами со Сталиным. Он смотрел на меня, явно забавляясь моей растерянностью. Быстро вышел Горький: «И.В., сейчас я провожу собравшихся у меня ученых». И ушел. А те, видимо, разговорившись, не могли остановиться. Немного подождав, Сталин ушел, никому ничего не сказав. Когда Горький вошел снова, я только развел руками. На следующий день позвонил Поскребышев, сказав, что Сталин ждет Горького. Он уехал немедленно, вошел. Поскребышев извинился: «Пока вы ехали, к т. Сталину неожиданно явились военные. Он просит вас подождать». Горький прождал сорок минут. Поскребышев несколько раз ходил к Сталину, а потом сказал, что «т. Сталин сегодня не сможет вас принять».
Вот... удар... Какая жестокая мстительность, а?