Я стал защищать собрата по перу. Да, наглотался я окурков за свою жизнь... Не надо считать писателей батальонами, каждый отдельный художник — целый комбинат, и к нему надо подходить бережно, со вниманием. У нас же индивидуального внимания никогда не было...
А.О. В «Барсуках» Павел сказал Семену: «Я твою горсточку разомну!» Семен промолчал. Но что-то он ведь подумал.
Л.Л. Да, там тоже нет одной фразы. Ее бы не пропустили, хотя в ней нет ничего злостного. Нет одной фразы, она должна была быть в конце. И не будет.
А.О. Но ведь из этой фразы вырастает вся последующая наша литература, не исключая «Тихого Дона»... Как графически представлялись вам композиции «Дороги на Океан» и «Русского леса»?
Л.Л. Очень просто. «Дорогу на Океан» я писал в момент возвышенного настроения, почти физического ощущения величия наших дел и устремлений. Композиция романа представлялась мне как три звена. Вот это — то, что наши поколения вносят в жизнь, а вот это — золотой осадок, ложащийся в основу будущего. Теперь переверните этот рисунок — будущее, основанное на нашем вкладе, беспрерывно преумножается и раздвигается. Композиция «Русского леса» не менее проста. Вот ровная почти линия профессора Вихрова. А вот вторая линия — Поли. Линия Поли развивается скачками. Причем в роман вводятся лишь те звенья, что пересекаются с судьбой отца. Иначе роман разросся бы листов до семидесяти. Да они и не нужны. Почему Поля идет на фронт? Чтобы оправдать себя и оправдаться за отца. Критики не писали, почему мать Поли так боится шинели. Сколько судеб зависело от шинели, скольких она бросала в дрожь!
А.О. Работая над лекцией профессора Вихрова, вспомнили ли вы «Легенду о Великом инквизиторе»? Или беседу Ивана Карамазова с чертом?
Л.Л. Вспоминал, прежде всего, русских лесоводов, правильно воспринявших идею постоянного пользования лесом путем его воспроизводства, за что их страшные люди, такие, как Орлов, стали сажать, обвинив в стремлении лимитировать социалистическое строительство. Борясь за лес и лесников еще во времена Сталина, я имел единственный способ спасти их, а именно очернить Грацианского, привязав его к охранке, хотя ничего не понимавший М. Щеглов в чем-то обвинил меня, а Е. Старикова защищала его от меня.
А. О. Павел в «Барсуках» говорит, что думать о простом и главном нужно всегда на просторе, под звездным небом, например. Знали ли вы тогда слова Достоевского о том, что только в большом и высоком помещении рождаются большие мысли? (Разговор Раскольникова с Соней).
Л.Л. Удивительно. Не знал. Вот вам и материал для сближения. Это, конечно, объясняется еще конституциональной склонностью. А что касается самой мысли, то это так. Где нет труб фабричных, где простор, воля, поля, равнины, там приходят большие мысли, нужные для большой жизни...
А.О. Кого из современных писателей вы читаете с надеждой, видите в них продолжение лучших начал нашей литературы?
Л.Л Трудно отвечать на этот вопрос. Разные манеры. Разные устремления. Могу ошибиться только потому, что у меня своя манера. Меня, например, не интересует быт. Нет у меня и ни одного прототипа. Я никогда не пользовался документальными материалами... Я искренне думаю, что у меня ничего нет додуманного до конца, потому что все находится в движении, не проследишь до конца. Приемы у меня особые. Вот карандаш, длинный, зеленого цвета. Меня же он волнует в его отблесках, скажем, отражением в вашем глазу...
А. О. Нашли ли вы хотя бы для себя тот золотой иероглиф, в котором заключается «смысл философии всей»?
Л.Л. Человечество когда-нибудь найдет его как тайну всего бытия. Его трудно найти. Пытаюсь хотя бы приближенно найти в моих произведениях. Кажется, иероглиф будет состоять не из одной фразы. Я ищу, а что я нашел, люди потом определят, стоит ли он чего- либо или нет. Многое не додумано до конца не только по моим личным причинам, но и потому, что в самой действительности все спутано, все ценности. И все движется.
16 февраля 1982 г.
Давно не видел Леонида Максимовича. В серенькой курточке, в бахилах, показался мне еще более похудевшим, слабым, правый глаз почти закрыт, заметнее искаженная нижняя губа. На мой вопрос сказал, что пытается работать. Иногда ночью встает, записывает.
— Кто знает, а вдруг будет роман, который останется и по которому потом будут судить о нашей эпохе? Ведь здания разрушаются, государства исчезают, а книги часто остаются.
— А не можете вы все-таки его закончить?
— Не могу. Видите ли, моя ошибка состояла в том, что я приступал к нему трижды в разное время. Сделал постройку — рассказ о близких и дорогих мне людях, потом пошли надстройки — одна, вторая, третья... восьмая. И вниз. Туда тоже — этаж, другой. Потом вживление — философия, космогония. Написанные главы я писал заново, не справляясь с тем, как они были написаны раньше. Бесчисленные «извозчики». А ведь их надо не просто «вживить». А изменить, соответственно, всю кровеносную систему произведения.
— А не можете продиктовать роман стенографистке, как Достоевский?