Читаем В кругу Леонида Леонова. Из записок 1968-1988-х годов полностью

— Нет, не могу. Видите ли, хотя Достоевский вот какой (он пока­зал рукой под потолок), а я вот такусенький, все-таки есть между нами и другая разница: Достоевский работал на мысли. А я еще и на живописи. А тут уж не надиктуешь...

— Леонид Максимович, давайте уйдем в прошлое и посмотрим на «Вора».

— Я только что сделал в него еще одну вставку. В первом вариан­те герой был романтизирован, этот налет я беспощадно с него сни­маю. Он бездушный человек... Помните сцену, когда Митька при­шел в ресторан, сидит, помешивая ложечкой в стакане, и вдруг па­дает шляпа. Все бросаются, чтобы поднять ее. Выражение высшего ореола. Потом эта сцена повторяется... Падает шляпа, но никто не бросается. Люди даже злорадствуют. Митька вдруг сам напрягается, чтобы встать, вдруг щерится, блеснуло во рту золото коронки, сим­волизирующей высший ранг в воровском мире, волчью беспощад­ность. Этот блеск смиряет окружающих, снова превращает их в ра­бов, но рабов уже не особенного человека, занятого великими дума­ми, а «пахана», «вожака» бандитов и — только. У меня существовал и другой, более резкий вариант. Однажды я лежал в больнице, тем­пература — 39, и вдруг я попросил нянечку записать сцену: падает шляпа. Ксения обличает Митьку. Все надвигаются. Он наклоняется сам, чтобы взять упавшую шляпу, и бросается в дверь. Кто-то подда­ет ему ногой под зад. Искал-искал среди бумаг, не нашел.

— Стоит ли уж настолько развенчивать?

— Стоит. От таких, как Митька, вся черствость жизни, все ее несчастья.

— Леонид Максимович, первой вашей находкой в «Воре» считаю демисезон Фирсова. Очень яркая деталь, не забывающаяся, утепля­ющая образ.

— Возвращаясь из Италии от Горького, я купил в Вене себе такой демисезон и носил его в подражание собственному герою.

— Леонид Максимович, на странице 96 третьего тома (по десяти­томнику) Фирсов утверждает, что память всегда хранит только пе­пел. Верно ли? Разве память не является частью «блестинки»?

— Не является. Блестинка — это настой, облик человека страдаю­щего, структура человека, самое главное во всем бытии, вытяжка из всего опыта человечества, составляющая стержень человека, а пепел — это состояние, в котором мы храним прошлое, одежда его.

— Без овладения культурой, — говорит у вас Фирсов, — весьма многое может у нас обернуться в высшей степени наоборот. Народ существует в целом, в объеме всей своей истории. В какой мере на возникновение этой цепи афоризмов повлиял исторический нигилизм двадцатых годов?

— Мы эти накопления не взяли, и из-за этого мы гибнем. Доро­гой Александр Иванович, если вы думаете, что Ленин по велению сердца заговорил о национальной гордости великороссов, то вы, из­вините, мало что понимаете. Он сказал это, будучи гениальным по­литиком и понимая, что наш мир может вертеться только на русском подшипнике. И еще потому, что Россия, русская литература больше всего поработали для этой блестинки. Но после него силы, которые я не знаю, как определить, трудились над тем, чтобы люди наши не считались с этой блестинкой. И вот я, русский писатель, уже прими­рился с тем, что России нет. Я, русский писатель, принимаю все таким, каким его сегодня делают антирусские силы и служащие им бюрократы, освобождающие культуру от культуры. Произошла ка­кая-то трагическая ошибка. Приняв решение о построении социализма в одной стране, мы должны были построить его действительно как образец для всего мира. Как общество, где государство работает с точностью и безупречностью часового механизма, где ни одна умная задумка не маринуется. Где люди думают и спорят, как в Платоновс­кой академии, где машины помогают людям, где все стремятся к справедливости и добру. Мы же сами себя обескровили, отливая кровь то в Гану, то в Анголу, то в Египет.

— Вы не забыли сцену, и которой Митька, глядя на Агея, делает вдруг такое «дикое открытие», что до солдатчины Агей был «красив и статен» (стр. 114).

— Там так написано?

— Да, хорошо. А не из этой ли сцены родилась картина убийства Макаром Нагульновым Тимошки Рваного?

— К стыду своему, я второй книги «Поднятой целины» не читал. Возможно. У меня много брали. В особенности кино. На­пример, японцы.

— Вернемся к литературе двадцатых годов. В какой мере притя­жении и отталкивания отражались на ваших замыслах?

Перейти на страницу:

Похожие книги