А для некоторых особо опасных лагерь был и убежищем, куда надежней их вольных малин и ховир — на воле их искали за неотплаченные преступления, а в зоне никакого поиска не было. Не так уж редко случалось, что, совершив крупное дельце, виновник его «для чернухи» тут же намеренно попадался на мелочи и под новой фамилией отправлялся в «дом родной» не столько расплачиваться за мелочь, сколько прятаться от крупняка. Эти, естественно, тоже подлежали амнистии, срок ведь был из пустяшных, а дела поважней скрывала очередная новая фамилия. Как-то один из соседей по бараку скорбно признался мне: «За что сижу, не поверишь! Память, сволочь, подвела. Проверяли в поезде документы, взяли паспорт, а я забыл, какая там у меня фамилия. Не называть же родную, ляпнул, что вздурилось, вот и сижу по статье тридцать пятой как антисоциальный элемент. Ничего, ребята догадываются, почет есть». Я тоже догадывался, почему он не назвал родной фамилии.
В Норильском лагере амнистия 14 марта 1953 года вызвала взрыв энтузиазма. Случилось еще не слыханное в истории советских лагерей — по зоне, между бараков, прошла демонстрация зеков с плакатами и песнями. А на плакатах, намалеванных наспех клубными художниками из КВЧ — культурно-воспитательной части, можно было прочесть и идейно добропорядочные лозунги: «Спасибо отцу родному Климу Ворошилову за амнистию!», и сомнительные по своей идеологической направленности призывы: «Всем лагерем в отпуск на волю!» Я было не поверил, услышав впервые, но сообщения о демонстрациях и плакатах все умножались. Блатные и бытовики бурно ликовали.
То же, что в Норильске, совершалось, очевидно, и во всех лагерях страны. Десяти с лишком миллионная Энкаведевия взбурлила, вспенилась, поднялась выше своих проволочных заборов. И черная волна залила всю страну. Города, станции, поселки захлестнули ночные грабежи и убийства. Не знаю, верно ли, но у нас говорили, что даже в Московском метро случались вооруженные нападения. Один из наших ссыльных получил горестное письмо из Риги: «По городу ходят амнистеры и порют животы». Блатное товарищество воистину гужевалось от пуза. Наступила та самая анархия, которая, как известно, мать порядка.
Порядок установился разбойничий: по улицам ночами не шастай — нападут, сдачи не давай, снимай сразу, что прикажут снять, — и не забудь поблагодарить, что отпустили, не покалечив. Точно такие же порядки бытовали в наших лагерях, но с существенным изменением: там мы носили с собой ножи, готовы были клыками и кровью оборонять любое крохотное свое достояние, жизнь все равно не имела большой цены. Горожане, захлестнутые черной волной, ножей не таскали. Жизнь была в цене — не стоило рисковать ею ради защиты кошелька либо пальто.
Существовала, правда, милиция, которая, всем ведомо, нас бережет. Но она хоть как-то оберегала лишь в центрах больших городов. В других же местах сама становилась жертвой: оружия после войны хватало, но и лишний пистолет, отнятый у неосторожного милиционера, всегда был желанной добычей. Приходилось не столько оберегать, сколько оберегаться.
Правительство быстро спохватилось и поняло, что великодушная амнистия ликования в народе не вызвала. Надо было срочно исправлять трагическую ошибку. Преступность из частного промысла профессионалов-одиночек давно превратилась в массовое социальное явление. Она стала важной новостью мировой истории. Корни ее питались огромными социальными переменами в нашем обществе. Сперва революция и гражданская война создала массу социально отверженных: остатков разбитых классов, беспризорников, репрессированных. Затем ликвидация кулачества, охватившая миллионы семей, безгранично расширила массу тех, кому государство закрыло дороги к благополучию: клеймо «сын кулака» было из несмываемых. Наконец, и война, и послевоенная скудость, и непрерывно повторяемые репрессии подпитывали естественно вымываемый смертями и старостью класс преступников. Я с полной ответственностью за страшную формулу утверждаю: в советском обществе постепенно народился особый социальный класс — класс преступников.
Границы его были размыты, как и у всякого общественного образования, но количеством он превосходил многие из старых, уже ликвидированных классов. Помещиков в России было вряд ли больше одной-двух сотен тысяч, нэпманов — наверное, поменьше миллиона, а в сталинских лагерях, где постоянно обитало, по разным подсчетам, от десяти до пятнадцати миллионов человек, профессиональных преступников было не меньше двух-трех миллионов. Страшно и подумать, что произошло бы в стране, если бы по амнистии «в отпуск на волю» не просто вышла их малая часть, а ринулась вся черная масса новосотворенного класса общественных изгоев и отходов. Великим счастьем стало для государства, что класс этот по самой своей природе хаотичен и анархичен, что единая организация ему не только чужда, но и убийственна, что выше группок конкурирующих кодл, объединенных личностью одного пахана, он органически не поднимается.