Это, конечно, было, сейчас понимаю, и глупо, и даже смешно, но почему-то больше всего меня разъярило то, что он назвал меня жидом пархатым. Меня всегда считали евреем, даже знакомые, фамилия Штейн, доставшаяся от отчима, говорила ясней, кто я, чем официальная паспортная запись в пятом пункте. Но в лагере быстро убеждались, что злоупотреблять национальными издевками не стоит, я с ненавистью отвечал: «Да, еврей, ну и что? А ты иди!..» и посылал максимально далеко. Я был готов без промедления ответить на оскорбление руганью и «физикой», а мускулов на мне было все же не меньше, чем у любого обидчика, а язык свободно оперировал всеми — самыми, естественно, обидными — жаргонными неорусскими словосочетаниями. Интересно, что даже тех немногих людей, которые знали непростую смесь моих национальных кровей, иногда приводила в сомнение не столько даже фамилия, сколько картавость, наследство, как говорила мать, моей бабки Каролины из баварских переселенцев. Старик Вайсфельд, мудрец и умница, бывший коминтерновец, в Норильске ставший снабженцем, однажды молча обошел меня и с убеждением произнес: «А все-таки, Сережа, вы с какой-то прожидью!» — и радостно захохотал вместе со мной от своего остроумного открытия.
Все эти бурно хлынувшие чувства: страх перед ножом, обида, что попался таким дуриком, ярость от оскорбления — мигом вытеснили из памяти все загодя состряпанные благоразумные планы. Я бросился бежать на другую сторону улицы. Парень ринулся за мной, продолжая выкрикивать тем же бешеным негромким голосом угрозы и оскорбления.
Попытка бежать была, конечно, самым глупым, что я мог сделать. Парень с ножом был выше меня, длинноног, одет легче — он мог в минуту не только догнать, но и обогнать меня. И, перебегая улицу, я уже почти физически чувствовал, как мне в спину вонзается нож. Этого, конечно, не могло быть — грабителю нужно было целое, а не искромсанное и залитое кровью пальто. А что я кинулся наутек, скорей могло лишь успокоить парня: фрайер сдрейфил, теперь фрайер в его руках.
По обе обочины мостовой высились снеговые валы — грейдер очищал проезжую часть от заносов. Обычная их высота зимой — от полуметра до метра. Первый барьер я преодолел легко, но второй зацепил ногой. По инерции пробежав еще два-три шага, я рухнул в снег, но сейчас же вскочил. Парень стоял надо мной с высоко занесенным ножом и злобно щерился. Я прыгнул на него, чтобы схватить руку с ножом. Он оттолкнул меня.
Два следующих движения совершились одновременно. Он ударил меня ножом в грудь, я резко вывернулся всем туловищем, нанося удар правой в его лицо. Левая сторона груди при ударе подалась назад, нож только резанул по пальто. А семьдесят с лишком килограммов моего тела, вынесенные в кулак и умноженные на ярость и негодование, обрушились на его челюсть. Он рухнул как подкошенный, лицо его залила кровь. Он лежал, откинув руку в снег, но ножа не выпускал.
Потом мне говорили: надо было вырвать нож. Алеша Казанский, хорошо знавший блатных, считал, что и этого не следовало делать, — достаточно было закричать, кто-нибудь появился бы из домов. А еще лучше бы ударить его, пока он лежал, ошеломленный, — ногой по лицу, такой удар ослепляет и, стало быть, обезоруживает. Я охотно соглашался, что действовал не лучшим образом. Вся трудность была в том, что кричать я не мог, горло, плотно сведенное спазмом страха, не выпускало наружу и писка. И вместо того чтобы броситься на лежачего, я оглянулся и осмотрелся.
Весь мой старый лагерный опыт твердил, что нападение в одиночку не совершается. Тут шансы у нападающего даже меньше, чем у жертвы. Нападающий урывает лишь небольшую выгоду, он делает только свое маленькое дельце, а жертва защищает, ей кажется, саму жизнь свою, она охвачена не только страхом, но и бешенством. Если она не из трусов, то психологический перевес на ее стороне — и реальным жертвой может стать сам нападающий.
Оглядываясь, я тревожно пытался охватить весь туманный простор позади: новое нападение могло произойти только оттуда — впереди улица была пуста. Сзади никого не было. Я снова кинулся на парня. Он успел вскочить и побежал на другую сторону улицы. Но, видимо, неожиданный удар порядком ошеломил его, он стал нетверд на ногах, у снегового барьера я его нагнал. Перескочив через вал, он остановился и обернулся, снова высоко занеся нож. Я тоже встал. Я, видимо, интуитивно страшился прыгать через снежный барьер, на котором запнулся несколько минут назад: новое падение было бы непоправимым.
Зато ко мне вернулся голос, и я заорал на парня: «Чего стоишь, иди, бери пальто! Бери, говорят тебе!» А он, страшно кривясь окровавленным ртом, так же дико завопил: «Не подходи, завалю! Не подходи, завалю!» Он, однако, не убегал — очевидно, боялся бежать, в нем сидел страх нового удара, если я его догоню, такой же инстинктивный, как во мне страх перед ледяным валом.