Но главный герой повести честен и умен. Он должен засомневаться в своем юридически бесспорном решении — по соображениям, мало связанным с техникой и даже юриспруденцией. Перед ним встанет моральная проблема: имеет ли он право судить? Виновны ли виноватые? Не скрывается ли за очевидностью вины такая подспудность, что и само понятие «преступление» превращается в иллюзию? Не обернется ли его право судить в химеру, в попытку неправомочно отмахнуться от тайны, остающейся неразгаданной? Кого-то накажут за аварию, за гибель людей, поставят на трагедии все оправдывающую галочку: искали виновников, нашли, наказали. А нераскрытая тайна останется. И другим, еще не пострадавшим, будет грозить неведомая смерть — и опять надо будет искать невиновных виновников, клеймить их позором, карать тюремными сроками, так и не обезопасив саму опасную работу. Не судите да не судимы будете, говорили в старину. Он дополнит это изречение: осуждающих осудят! А себя осудит он сам. Своей собственной совестью. Ибо совершил преступление перед ней, перед совестью: нашел штатных виновников аварии, но не действенные ее причины. Людей, по должности отвечающих за безопасность рабочих, накажут, все, да и они сами, скажут: правильно, виновны бесспорно. Но он-то должен знать о себе: их вина небесспорна, он не нашел бесспорности. Возможна повторная катастрофа. Формально загадка разъяснена, реально — остается. Он подставил под наказание формальных преступников, руководствуясь тем, какие посты они занимают. Стало быть, он сам совершает преступление — карает за должности, а не за то, что погибли люди. Ибо возможность новых аварий остается во всей своей необъяснимой реальности.
Так должен был рассуждать главный герой, так должна была говорить его совесть. Но это еще не сверх-, а просто задача — описать нравственную требовательность к себе честного человека. Сверхзадача будет в том, чтобы те же мучения найти у других людей, у многих, не у одного. Катастрофа обостряет у всех ощущение причастности к ней. И властное стремление разгадать причины несчастья заставляет забыть о личных пристрастиях, симпатиях и антипатиях. И встать на защиту того, кто тебе ненавистен, на кого ты всегда нападал, но который сейчас может быть обвинен в преступлении, а ты — совестью своей, разумом своим — не веришь, что он преступник. Ибо, в отличие от закона, от служебной привычки искать за каждым несчастьем должности и фамилии, совесть, именно потому, что она — совесть, не знает формальностей, а всегда докапывается до сути. Она может ошибиться, может взять неправильный прицел — это тоже бывает, но причина ее ошибок — не в поверхностном взгляде, а в том, что истина скрыта слишком глубоко. И в моей повести не только у главного героя, но и у всех рабочих, которые сегодня спасены и которым завтра снова грозит опасность, совесть должна восстать против осуждения формально виновных. И под действием этого великого генератора благородства они встанут на защиту тех своих начальников, которых вчера, до катастрофы, жестоко критиковали и не любили. Вот это и будет тем, что сегодня так выспренно и жеманно именуют сверхзадачей.
Подробно определив для себя философскую проблему, я стал писать. И писал, как всегда, нервно, волнуясь и впадая в несдерживаемое возбуждение: то вскрикивал в острых местах, то вскакивал и бегал по комнате, чтобы движением разрядитъ внутреннюю напряженность. А когда работа была завершена, я поздравил себя с тем, что сделал именно то, что хотел. Это было впервые и больше не повторялось. Я всегда мучаюсь, заканчивая рукопись, я огорчаюсь и злюсь: задуманное было лучше осуществленного! Я не люблю своих законченных вещей — во всяком случае, какое-то время после их окончания. Потери в них мне кажутся крупней приобретений.
Здесь я должен сделать одно дополнение и одно разъяснение. Дополнение состоит в том, что лет десять спустя я посмотрел американскую кинокартину «Двенадцать разгневанных мужчин». И был потрясен. Я увидел один из лучших фильмов, когда-либо созданных кинопромышленностью. И я говорю не об актерах, хотя и они великолепны (особенно Генри Фонда), а о философской идее, заложенной в сюжет. Это именно то, что я пытался выразить в своей повести! Виновен ли формально виновный? Имеешь ли ты право судить живого человека лишь по внешним признакам его вины? Не скрывается ли за видимой бесспорностью обвинения нечто глубинное, недоступное поверхностному взгляду? Тебе дано почти мистическое, древнее право «вязать и решать» — а твоя собственная совесть позволяет пользоваться этим правом?