В принципе она ему понравилась. Очень впечатляюще нарисована картина взрыва. Моя повесть напомнила ему один из романов Кронина, где тоже рассказано о подземной катастрофе. Он отдал бы предпочтение Кронину: у того жизнь шахтеров изображена полней — у меня они действуют только в часы катастрофы. Я романов Кронина не читал — и почтительно промолчал. Общее хорошее впечатление не снимает, однако, претензий к художественной стороне, продолжал Твардовский. Ему многое, он скажет сильней — очень многое не нравится. Излишне затянуты разговоры, временами их скучно читать. Слабо написаны любовные сцены. Много языковых погрешностей. В общем, рукопись нуждается во вдумчивом редактировании. Борис Германович проделал некоторую работу, но ее недостаточно. Он мог бы снова взяться за нее, но на него теперь навалились дела, он загружен новыми обязанностями. Нужен другой редактор. Как вы отнесетесь к тому, чтобы поработать с Карагановой? Любовь Григорьевна очень расположена к вам, у нее хороший вкус, верное ощущение языка.
Он говорил очень ласково, аргументы звучали убедительно, а во мне нарастала усталость, почти равнозначная отчаянию. Я не хотел новой редакторской работы, даже если она приведет к серьезному улучшению. Меня почти физически мутило от мысли снова засесть за рукопись. Я начинал ненавидеть собственную работу.
— Нет, Александр Трифонович, — сказал я. — Боюсь, ничего не выйдет. Каждый имеет свой потолок, выше которого не прыгнуть. Я достиг своего потолка. Вторичное переделывание ничего не даст. Лучше уж признаем, что повесть мне не удалась, и я заберу ее. Я знаю себя, знаю свои возможности.
— Вы не знаете себя, — возразил он. — Вы недооцениваете свои возможности. Я гораздо лучше отношусь к вам, чем вы к себе. Я ценю вас выше, чем вы цените себя.
Я попытался засмеяться, хоть было не до смеха.
— По вашему отношению к моей рукописи не видно, Александр Трифонович, что вы очень меня цените.
— Очень даже видно, и вы сейчас сами это поймете. Знаете, в чем разница между ремесленником и мастером? Ремесленник, если труд не удался, говорит себе: «Черт с ним, не вышло — брошу эту работу, начну другую, та наверняка будет лучше». А мастер, если не получилось, что нужно, сердится, бесится, ругается, впадает в отчаяние, но все снова и снова возвращается к неудавшейся вещи, все снова и снова переделывает ее — и не отступится, пока не сделает, как задумано. Зачем вы стараетесь казаться ремесленником? Вы не ремесленник! Я не отдам вам рукопись, вы будете дорабатывать ее с Карагановой. И я уверен: после того как мы ее напечатаем, вы еще не раз вернетесь к ней, чтобы снова переделывать. И сколько раз будете перечитывать, столько раз будете изменять и улучшать. Видите, какое у меня высокое мнение о вас? Гораздо выше, чем у вас самого.
— Хорошо, согласен, — сказал я, — Буду работать с Любовью Григорьевной.
Абсолютно уверен, что мысли, высказанные Твардовским, родились не во время разговора со мной. На них лежала отчетливая печать долгих раздумий и неоднократно проверенной убежденности. Но они поразили меня пронзительной правотой. Я не был убежден, что Твардовский охарактеризовал меня правильно, но уже хотел, чтобы это было так. Почти тридцать лет прошло с того разговора, а он и сейчас живет во мне как радостное воспоминание, как некий, почти нравственный, закон писательской работы.
Мопассан как-то написал, что вся история человечества представляется ему набором хлестких фраз. Но великие слова не только отражают историю, но и создают ее. Множество событий мы воспринимаем сквозь призму фразформул. Лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме. Париж стоит мессы. Я стою здесь, я не могу иначе. Все погибло, государыня, кроме чести. Если в этой книге то же, что в коране, то она не нужна, если то, чего в коране нет, то она вредна. Жить работая — либо погибнуть сражаясь. Лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Кто был ничем, тот станет всем. Пусть гибнут люди, принципы остаются. Помни о смерти.
Их было много — этих фраз, которые творили историю. Они — мощный катализатор действий в жизни каждого из нас. В 1950 году я уезжал из Москвы в Норильск, в ссылку, в вечное, до гpoбa, изгнание — так нам всем тогда казалось. А мой друг Борис Ланда сказал на вокзале: «Сергей, есть такая степень таланта, за которой человек уже не пропадает. Я верю: ты не пропадешь!» У меня не хватит сил объяснить, как облегчали эти слова мою ссыльную жизнь, как поддерживали меня в дни полного упадка сил.
Такими же животворящими были для меня и слова Александра Твардовского о ремесленнике и мастере.