О том, что на свете существует Макарьев, я узнал в Норильске, куда и его, раба Божьего, привезли слуги Господни — под конвоем, разумеется. Он определился диспетчером какого-то строительного отдела. Критик Зелик Яковлевич Штейман, тоже строительный диспетчер на Металлургстрое, воодушевленно рассказал мне, что новоявленный в Заполярье Макарьев — в недавнем прошлом крупный литературный чин, третий секретарь Союза писателей (после Владимира Ставского и Александpa Фадеева). До образования СП был видным рапповцем, дружил с самим Леопольдом Авербахом, вождем пролетарских писателей, — и вообще боялись его страшно: зол, умен, язык — бритва, оценки стихов и прозы — топоры на повинные головы. Жутко способствует развитию литературы в нужном направлении.
Помню, я ответил Штейману своей любимой остротой, возможно — мной придуманной, но, вероятней всего, от кого-то услышанной и до того усвоенной, что она стала казаться собственной: «Двигает литературу вперед пинками в зад».
— Не шути, Сергей, шутки у тебя не получаются, не та натура. А еще скажу тебе категорически: когда Иван выйдет на волю, его немедленно призовут на литературное руководство. Без него нельзя. Все в Москве это понимают. Вот увидишь сам, когда познакомишься с ним, что за человек. С одного взгляда оценишь.
До очного знакомства с Макарьевым мне было еще далеко. А заочное состоялось скоро: он был в составе того судейского жюри, которое присудило мне первое место на анонимном конкурсе норильских поэтов. Я до сих пор удивляюсь, как он мог так оплошать. Он любил поэзию Льва Гумилева, знал наизусть гораздо больше его строк, чем я, пошел даже на то, чтобы увести у Льва рукописный сборник. И не просто для коллекции — он таскал блокнотик со стихами в кармане, часто вынимал его и читал вслух. Почему-то особенно ему нравилась «Цинга». К прекрасным стихам о Джамуте и Чингис-хане он относился гораздо сдержанней, равно как и к философской лирике Льва.
Вскоре Иван Сергеевич стал всенорильски известен.
О происшествии, превратившим его в знаменитость «крупного местного масштаба», сам он говорил неохотно и туманно. В общем — события разворачивались так. Ночью на строительную контору, где он дежурил, напала банда уголовников: что-то ломала, что-то тащила. Макарьев не побоялся вступить с ними в драку, получил несколько ножевых ранений — но добро отстоял. Ходили слухи, что бандиты надумали разрушить недостроенную плотину из поселка в Горстрой, а Макарьев не дал. Думаю, что это преувеличение. Ни один блатной (даже за деньги) не навесит на свои благородные уголовные статьи еще «пятьдесят восьмую», а любая порча государственного имущества расценивалась как вредительство и диверсия — вполне определенные пункты «пятьдесят восьмой». Увести что-нибудь из одежды или стащить деньги из кассы — совсем другое дело.
Макарьев освободился в одно время со мной — может, на несколько месяцев позже. Ему удалось получить комнату в гостинице, где я жил. Но, в отличие от моей каморки, крохотной, глухой, с одной дверью и без окон, жилище Макарьева было роскошно — настоящая «комнатуха на полное окно», даже со шкафом, диваном и столом. Я, правда, обитал в клетушке всего с год, а потом получил настоящую квартиру, Макарьев же освободил свою комнату, лишь переехав в Москву.
Здесь, в гостинице, мы и подружились. Сближение шло медленно. О том, что я собираюсь забросить технику и податься в литературу, он и не подозревал, равно как и все остальные наши знакомые. Мой — на конкурсе норильских поэтов — поэтический успех, им же официально утвержденный, представлялся ему случайной удачей: баловался хороший инженер рифмами, вдруг что-то получилось — с кем не бывает? Ничего особенного за этим не стоит и ничего серьезного не предвещает. И мы с ним никогда не говорили о моих стихах, словно их и не существовало.
Зато ему нравился мой интерес к литературе, странный у инженера, и он охотно впадал в воспоминания о литературных драках недавнего прошлого, о тех, кто остался, тех, кто ушел, кто, вопреки всем запретам, становился знаменитым и оставался таким, и о тех, кому славу предсказывали и создавали, но кто так и не сросся со своей изначально запланированной известностью и рухнул в небытие. Это воспринималось как театр теней, я, чуть он начинал, мигом превращался в увлеченного слушателя: я с детства любил фантастичность историй о привидениях. И лишь временами, одергивая себя, понимал: никакие это не привидения, а реальное движение реальной литературы и, возможно, вся судорожная, нетерпеливая, стремящаяся куда-то в иное наша действительность в значительной части своей — творение фантомов и ошалелая борьба с призраками, неэффективная, ненужная и никчемная трата непрерывно пробивающихся наружу талантов — и можно только удивляться, что в этом царстве привидений творятся великие дела.
Особое место в рассказах Макарьева занимали встречи со Сталиным и беседы с Горьким (и собственные, и вместе с Фадеевым, и одного Фадеева). Но это особая тема, здесь ей не место.