— А если все — значит, воровство перестало быть воровством? Иван, не надо облагораживать скверные поступки. Хочешь правду? Я просто устал от притворства и сомнительных дел. Их и так слишком много выпало на нашу долю — зачем их множить, если можно обойтись без этого? Хочу жить так, чтобы, состарившись, сказать самому себе: жизнь моя шла неровно, горестей в ней было больше, чем радостей, неудачи случались чаще успехов, могла она и поотрадней выпасть, да не выпала. Зато стыдиться за нее мне нечего. Были соблазны, но не соблазнился. И за это — спасибо себе!
— Твое дело, — сказал он.
Больше мы к этой теме не возвращались.
Впрочем, порой меня возвращала к ней сама жизнь. Почти через пятнадцать лет вместе с группой московских писателей я попал в Вологду. После обеда, на выходе из столовой — я в это время разговаривал с Павлом Нилиным, — Сергей Михалков, проходивший мимо, вдруг обратился ко мне:
— Скажите, Снегов, кто вы по-настоящему — Иосифович или Александрович? Два отчества, не знаешь, как обращаться…
— Если это важно для вас, Сергей Владимирович, то у меня были два отца, — ответил я. — Поэтому можете обращаться и так и этак — откликнусь непременно.
Михалков отошел, а Нилин с восторгом сказал:
— Отбрили вы судака, ну, отбрили!
Меня мучила обида. Никого я не отбривал и не хотел отбривать. Просто меня еще раз попытались сунуть лицом в грязь, а я, как мог, засопротивлялся. Сколько раз я упрекал себя, что взял в псевдоним родное, не паспортное, отчество — было бы много проще и много легче без этой запоздалой дани умершему в ссылке отцу.
И сколько раз я думал, что моя жизнь была бы определенней и справедливей, если бы я реально был евреем, а не только казался им. Я был неприемлем для всех националистов. Разнокалиберная смесь из русских крестьян, немецких колонистов и греческих торгашей определила мою особость среди представителей чистых кровей. Немцев и греков среди моих друзей не числилось — я не мог с ними контактировать по мистическому «зову крови». Русские всегда подозревали, что я, называясь русским, ради выгоды и удобства скрываю свою истинную национальность, и потому посматривали на меня с сомнением. А евреи обижались, что я — по тем же причинам — отрекаюсь от кровного родства с ними. И обида эта выплескивалась злыми словами и не менее злыми делами. Правда, все это относилось к тем, кто имел возможность заглянуть в мой паспорт, или к приятелям, которые были в курсе, — со случайными знакомыми и сослуживцами я не откровенничал: кем видели меня, тем и был. Тем неприятней были подозрения людей, которые меня хорошо знали.
Помню и такой, вполне показательный случай. В Норильске было принято, что работавшие больше десяти лет по найму при увольнении получали двухмесячный оклад (разумеется, если об этом ходатайствовало начальство) — за безупречный труд. Все мои друзья эту прощальную премию получили. Должен был получить ее и я: после реабилитации весь лагерный срок милостиво переименовывался в работу по найму. Мой начальник Ферштенфельд поехал к юристу Норильского комбината Розену получать визу.
— Произошла неувязка, — информировал он меня потом, смущенный и расстроенный. — У вас семнадцать лет работы в Норильске, Розен сказал, что заслуживаете премии. Потом посмотрел анкету и возмутился. «Этот еврей официально пишет себя русским! Придумал такой фокус, чтоб не числиться в космополитах — он ведь что-то литературное кропает, я знаю. Человеку, который из-за карьеры плюет на свою национальность, я премии не дам. Хоть формально и заслуживает, а не дам, так ему и передайте!» Вам надо пойти к Розену, Сергей Александрович, — закончил Ферштенфельд. — Вы объясните ему, что запись в пятом пункте правильная, а не фальшивая. Меня он и слушать не захотел.
— Не пойду, — сказал я. — Объясняться с всякими националистами, кто был мой отец и кто — моя мать! Мне по горло хватает русских шовинистов, чтоб еще пререкаться с шовинистами Розенами. Премия в девять тысяч рублей не отобьет вкуса навоза, который придется жевать в этом разговоре.
И хотя при отъезде из Норильска у меня было всего около пяти тысяч рублей (пятисот по нынешнему курсу) и девятитысячная премия существенно облегчила бы мой уход в новое существование, к Розену я так и не пошел. Правда, я рассчитывал на литературный гонорар — в это время как раз заканчивали печатать мой роман.
После этого небольшого отступления закончу рассказ об Иване Макарьеве.
Он все носился с идеей, что мне нужно помогать. Изобретаемые им формы помощи меня не устраивали. Но скоро он нашел ту единственную, в которой я нуждался. Я уже говорил, что он был одним из организаторов альманаха «Литературная Москва». Альманах этот стал известен в Москве во многом благодаря короткому, горькому и справедливому рассказу Александра Яшина «Рычаги», напечатанному во втором номере. Резонанс был так велик, что и спустя тридцать лет его не внесли в собрание сочинений Александра Яковлевича. Третий номер альманаха, куда Макарьев планировал мою «Производственную повесть», не состоялся — «Литературной Москвы» вообще не стало.