Панферовское отношение ко мне подействовало и на остальных. Оба заместителя Федора Ивановича — Лев Романович Шейнин и Николай Иванович Замошкин — поставили меня в известность, что на редколлегии проголосуют за мою рукопись. Они сообщили об этом по-разному — каждый в своей манере.
Николай Иванович извинился, что не имел времени серьезно углубиться в мой труд — так, перелистал рукопись, кое-что — с пятого на десятое — просмотрел. Работа солидная, ставятся вполне современные острые проблемы, но требуется редактура, особенно — стилистическая доработка. Вот у прежних писателей, даже таких многословных, как Достоевский или Лесков, — нет, ведь у них каждое слово в предложении, как яичко в гнезде, точно по месту. У вас до такой уместности слова, его (все другие слова исключающей) необходимости — ох как далеко.
И он почему-то с увлечением заговорил о Лескове. А я увлеченно слушал. Невысокий, худенький, темнолицый, впалощекий Замошкин словно молодел и озарялся, когда рассказывал о любимом писателе. Мы, говорил он, слишком увлекаемся сиюминутностью, а сиюминутность — это еще не современность, ибо современность — это общее в эпохе, ее суть, а не случайные детали, типичные для сиюминутности. Тот же Лесков: в рассказах — мелочи, почти анекдоты, всякие исключительности, а ведь как воссоздается сам дух времени! Я сказал, что планирую написать роман о второй четверти нашего века, индустриализации, коллективизации, раковых метастазах бесчисленных лагерей — и назвать эту еще не написанную книгу вечным, а не сиюминутным названием «Дорога сквозь чистилище» или — еще лучше — «Путь на Голгофу». Он покачал головой и деликатно возразил:
— Не советую. Сама тематика… К тому же дорога в чистилище совсем не то, что путь на Голгофу. Разные жизненные ситуации. И вообще: Голгофа уже столько раз использовалась в литературе. Зачем повторять многократно сказанное?
Со Львом Шейниным мы говорили совсем не о литературе. Он тоже, как и Замошкин, извинился, что не читал рукописи, и добавил, что прочесть не сможет: слишком много настоятельных дел. Но он уверен, что роман хорош: он понравился Федору Ивановичу — не будет же Шейнин возражать Панферову. Да и вообще вы — опытный литератор, вас же печатали в «Новом мире», а ни Симонов прежде, ни Твардовский теперь плохих авторов не держат. Так что с публикацией, он надеется, все будет в порядке. Вы, кажется, сидели, верно? Многие, многие сидели, компания репрессированных подобралась впечатляющая, ведь правда? Сейчас вы в Калининграде? Новый город, пришлое население, традиций еще нет. Как там с носатыми? Ну, с теми, у кого носы — как у нас с вами. Космополитами не ругают? Не стараются спихнуть, столкнуть, ущемить?
Он явно считал меня евреем. Я с улыбкой ответил, что в Калининграде с носатыми пока порядок. Космополитами не ругают — словечко это литературное, а не народное. А там больше народ, а не литераторы: переселенцы на селе, переселенцы на восстановленных заводах, немало молодежи — в основном океанские рыбаки. Работы много, людей ценят по делу — при нехватке кадров умелые руки и быстрый ум в цене. Евреев много даже на ответственных заводских должностях и в рыбном промысле — они берут энергией и мастерством.
И, чтобы еще больше порадовать Шейнина, я рассказал ему анекдот, который впервые услышал в нашем городе. Инженер пришел наниматься на работу. Директору он понравился. «Завтра и выходите, — говорит. — А как ваша фамилия?» Инженер смущается. «Рабинович, но, видите ли, это только фамилия еврейская, а сам я не еврей». — «Какие пустяки. Мы не националисты! — бодро отвечает директор. — Итак, жду вас завтра». На другой день он, смущенный, держится иначе. «Знаете, возражает начальник отдела кадров. Если уж брать на работу Рабиновича, — говорит он, — пусть это будет настоящий еврей: так полезней».
Шейнин довольно засмеялся: он увидел в анекдоте самую высокую оценку еврейства. Я спросил его о Нюренбергском процессе — он был там советским юридическим экспертом. К тому, что я знал, Лев Романович не добавил ничего существенного, неожиданным было, пожалуй, лишь то, что о своем товарище Рагинском, тоже эксперте, он говорил больше и интересней, чем о Геринге и Риббентропе. Возможно, они были друзьями — Шейнин и Рагинский.
Больше всего мне пришлось общаться с заведующей отделом прозы «Октября» Ольгой Михайловной Румянцевой — очаровательной пожилой дамой, интеллигентной, умной и доброй. Она была самым старым членом партии среди работников журнала и — в те дни — секретарем общего парткома издательства «Правда». Ольга Михайловна стала большевичкой еще в гимназии, летом 1917-го. Меня все подмывало спросить, как при таком дооктябрьском стаже и несомненной интеллигентности она ухитрилась выжить в годы Великого Террора, но я как-то не осмелился.