Дядя Джон ледяным тоном излагает правила: мне запрещено без сопровождения покидать свои комнаты, даже ходить по дому или прогуливаться по саду; дважды в день я должна посещать часовню и просить прощения за свои грехи; мне запрещены письма, визиты, какие-либо сношения с внешним миром, кроме тех, на которые я получу дозволение; читать можно только разрешенные книги, «которые не возбудят в тебе новых распутных желаний» – так выразился дядюшка; ребенка поселят вместе с кормилицей в восточном крыле, а мне будут приносить раз в день; и наконец, все мои животные отправятся на конюшню.
– Да, и еще одно, – добавляет он. – Ты должна написать королеве, испросить у нее прощения и показать, что осознала свои ошибки. Ты втянула нашу семью в болото – и теперь должна сделать все возможное, чтобы это исправить.
Ледяная физиономия дяди Джона выглядит так, словно треснет даже от намека на улыбку. Тетя Мэри тоже смотрит сурово, хотя в ее нахмуренных бровях ощущается тень сочувствия. Я им не отвечаю. Вообще ни с кем здесь не разговариваю – только мальчишке-конюху, которому предстоит ухаживать за моими любимцами, рассказываю об их вкусах и повадках. Он здесь единственный, кто мне улыбается.
Меня ведут наверх, в комнаты в задней части дома. Когда-то здесь ночевали мы с Мэри и Джейн. Помню дерево: и тогда оно росло слишком близко к дому и ветреными ночами, пугая нас, скребло ветвями по стеклу. Кажется, все это было так давно… с какой-то другой девочкой, в другой жизни.
На постели лежит книга. Я кладу рядом спящего Тома, обкладываю подушками, чтобы он не скатился с кровати, и беру книгу в руки. На вид очень знакомая: потертая кожаная обложка, захватанные страницы – определенно я ее уже видела. Греческий Новый Завет, принадлежавший Джейн.
– Его прислала твоя сестра, – говорит тетя Мэри. – Вообще-то мы не имеем права ничего тебе передавать, но решили, что от Писания вреда не будет. Это же слово Божье. Оно приносит только благо.
Я не отвечаю, не поднимаю глаз на тетю Мэри; просто сажусь на край кровати и открываю книгу. Письмо Джейн на форзаце. Да, ее почерк; ее благословенные пальцы касались этой книги, и пальцы Мэри, и пальцы
Жду, чтобы ушла тетя Мэри – но еще какое-то время она суетится здесь, отдавая распоряжения служанкам, разбирающим мои вещи. Кто-то входит, кто-то уходит. Я лежу неподвижно и беззвучно прошу помощи у Джейн. Приоткрыв глаза, вижу, как входит служанка с тарелкой и оставляет ее на столе. От запаха еды к горлу подступает тошнота. Потом приходит та девушка, чтобы забрать Тома. Я не сопротивляюсь, даже не открываю глаза; с улыбчивой кормилицей ему будет лучше, чем со мной – такой, какова я сейчас. Ищу в себе хотя бы отзвук скорби или гнева, но не нахожу: все обратилось в прах.
Когда все наконец ушли и я осталась одна, не считая горничной, спящей на раскладушке, – зажигаю свечу и читаю письмо Джейн. «
Должно быть, Он видит, что меня давит и гнетет тяжесть греха. Судя по тому, сколько мне пришлось пережить, как я потеряла всех, кого любила, – наверное, я страшная грешница. Становлюсь на колени и тут понимаю, что позабыла все молитвы, что даже не знаю, как обратиться к Богу. Но когда засыпаю под звуки дерева, скребущего ветвями по стеклу, мне снится Екатерина Сиенская: я снова в часовне Дарэм-хауса, и Джейн Дормер рассказывает о святой Екатерине, которая очистилась от грехов, вкушая только гостию, и с ней – чистую Божью благодать.
Просыпаюсь от шороха за пологом. Должно быть, это встала и одевается горничная. Заглядывает ко мне за полог, но я притворяюсь спящей. Слышу звяканье тарелок – видимо, принесли еще еды – потом полог отдергивают, и передо мной появляется суровое лицо тети Мэри.
– Кэтрин, ты, наверное, проголодалась, – говорит она, не трудясь желать мне доброго утра. – Вот, держи.
И ставит на постель тарелку: на ней булка белого хлеба, головка сыра и ломоть мяса. Я чувствую себя святой, терпящей искушение. Тетушка присаживается рядом на кровать и принимается болтать – несет какую-то околесицу, просто чтобы заполнить тишину. Я ее не слушаю.
– Ешь, милая, – говорит она.