Что-то пошло не так. В воздухе повисла какая-то тяжесть, по телу поползли мурашки. Физически ощущаю их под рубахой. Бронзовая собака оттягивает мне руки; с меня ручьями течет пот. Только бы не выронить. Подкрадываюсь на шаг ближе. Одного удара хватит с лихвой. Он нагнулся, но блокнот все еще сжимает в руке. Скрючило его, что ли? Значит, я спланировал это дело как нельзя лучше. Скрипнула половица; сомнений нет, он слышал. Однако стоит нагнувшись и не шевелится. Каким местом бить-то? Наверное, хребтом; перехватываю так, чтобы держать собаку за голову, и крепко сжимаю пальцы. Теперь нас с ним разделяют всего два шага. Повернется – получит удар в переносицу. Эта собака будет последним, что он увидит в своем родном выдуманном мире
.
Слышу – подкрадывается сзади, но мне не пошевелиться. Не могу отвести взгляд от этих аккуратных наклеек. В голове полный штиль. Кажется, за всю жизнь у меня внутри не бывало такой тишины. Не то чтобы я растерялся; говорю же, у меня внутри полный штиль, как у каменного истукана. И вдруг я чувствую, что раскалываюсь надвое, потом на пять частей, на десять, на тысячу мелких осколков. Раскалываюсь с головы до ног, будто Сам Господь Бог огрел меня кувалдой по башке. Но я не падаю и даже не утыкаюсь в архивный шкаф, над которым склонился, а всего лишь пошатываюсь, как пьяница, нетвердо стоящий на ногах, а потом собираюсь с силами и распрямляю свое ноющее тело.
Поворачиваюсь – он у меня за спиной, но толком его рассмотреть не могу: все расплывается.
На глаза навернулись слезы; хлюпаю, как младенец. Вижу только, что подошел он совсем близко и руку за спину прячет.
Нет, не в нижнем ящике, это я умышленно. Сказал, что в нижнем, а не в среднем, потому что в среднем, как я твердо знаю, хранится кое-что другое. И он теперь тоже об этом знает. Я уже собрался с силами, сжал покрепче собаку, приготовился его грохнуть – а он, оказывается, сунулся не в тот ящик. И меня как заколодило. Кураж потерял, но это еще не самое страшное. Нутром чую. То ли еще будет.
Что ж меня так развезло: реву, как сопляк. Не хочу здесь оставаться, хочу уйти. Хочу быть рядом с Мэри, хочу к Дэниелу и к Фиби, но умом понимаю: только здесь я свой. Точно говорю, потому как это понимание идет изнутри, где тишина. Во всей вселенной здесь и только здесь мое место; стоит ли удивляться, что у меня слезы текут. Не могу успокоиться, потому как нестерпимо понимать, что здесь – мой отчий дом, куда я стремился всю жизнь. А тот, кто стоит рядом, все понимает – я же вижу. Он с трудом, совсем по-стариковски шаркает назад, к своему столу. Собака для него – непосильная ноша, он со вздохом водружает ее на стопку листов и оборачивается ко мне. Жду, что он заговорит, но нет. Застыл, смотрит на меня – и ни с того ни с сего тоже пускает слезу.
Что-то пошло не так. Что-то надломилось. Смотрю на него и глотаю слезы, гоню прочь любые мысли, думаю только о том, как бы опять вооружиться собакой, – и начинаю задыхаться. В горле и в легких застрял огромный ком, и вытолкнуть его способны только слезы. Я, старый хрыч, обливаюсь слезами перед собственным… стою и обливаюсь слезами. Лучше не думать. Даже в уме не произносить это слово. Глотаю слезы, гоню прочь любые мысли, но ничего не могу с собой поделать. Вот оно, это слово, что режет больнее ножа. Я лью слезы перед собственным сыном.