Предметом этих исследований почти всегда является длинное время – longue durée – русской истории, которое пересекает революционный рубеж 1917 года, соединяя далекие пред– и долгие постреволюционные события в непрерывном, часто даже без разделения на главы повествовании. Наконец, содержанием является настойчивое, из романа в роман развитие исторической идеи о единстве политических и религиозных элементов в большевистской революции и в самой русской истории. Эта идея радикальна потому, что пересматривает самые глубокие представления самих исторических акторов, к примеру большевиков, но также и других революционных деятелей, скажем народников или социалистов-революционеров: почти все они соединяли свои революционные теории и террористические практики с надеждой на глубокую секуляризацию народной жизни. Поколения историков тоже верили в принципиальную чуждость религии и революции друг другу. Согласно этим представлениям, лидеры русской революции были атеистами, они успешно боролись с религиозностью ведомых ими масс, а советский режим был наследником Просвещения. В том, что касалось религии и революции, с «воинствующими» марксистскими идеологами вполне соглашались «охранительные» православные идеологи: с точки зрения последних, российская революция тоже была смертельным противником православной религии. Противореча редкому консенсусу, существовавшему между полюсами политического спектра, и самым глубинным представлениям об исторической реальности, ранние романы Шарова воспринимались как скандальные и провокационные. Как писала Ирина Роднянская, Шаров ошибался не потому, что был «не слишком внимательным студентом истфака», а потому, что «в нем живет воля к принципиальному пренебрежению реалиями»107
. «Новому миру» пришлось потом извиняться за выпад Роднянской, но та была права: политическая теология Шарова не была исторической ошибкой, за ней стояла авторская воля.Ревизионизм Шарова был тотальным и симметричным: соединяя религию и политику, он пересматривал ту и другую. Я предполагаю, что он сознательно стремился к такой симметрии. В одних его текстах легче увидеть антибольшевистскую или антимарксистскую политику, тем более что речь в них постоянно идет об эсерах, зэках, психически больных и других жертвах режима; в других, наоборот, очевидны кощунство и ересь, тем более что речь постоянно идет о ересях и сектах. В целом тотальность политической теологии является центральной – самой важной, наиболее своеобразной и повторяющейся от романа к роману – идеей Шарова. Его политическая теология претендует на внеконфессиональность, но все же замкнута российскими или советскими рубежами и сосредоточена на восточном христианстве – его экспансии, расколах и кризисах. Хотя эта теология привязана к российской революции как своему высшему выражению, она не ограничена в историческом времени. И все же она национальна: несмотря на свой искренний интерес к северным народам, а также тевтонской истории, американскому фольклору, Жермене де Сталь и социальным проблемам европейской иммиграции, все это для Шарова скорее источник метафор – полем их приложения всегда остается русская история. В описанной им вселенной политико-религиозное единство осуществляется сразу в четырех планах, которые я для краткости назову опричным, имперским, революционным и репрессивным.
Опричный план политической теологии Шарова восходит к его кандидатской диссертации, защищенной в 1984 году. Название этой работы – «Проблемы социальной и политической истории России второй половины XVI – начала XVII века в трудах С. Ф. Платонова» – скрывало оригинальную трактовку политики Ивана Грозного, опричнины и Смутного времени. Тридцать лет спустя Шаров рассказывал: «[Я] написал диссертацию, которой до сих пор не стыжусь. Я горжусь собственной концепцией опричнины как военно-монашеского ордена на библейских началах»108
. Об этой концепции можно судить по эссе «Опричнина Ивана Грозного», которое Шаров в разных вариантах публиковал три раза109. В 1547 году Иван IV, первым среди московских государей, венчался на царство – и принял это всерьез: почувствовав себя Богом, а не человеком, он стал переводить на религиозную основу всю систему государственных отношений. Непослушание власти стало равным смертному греху; царский суд стал Страшным судом; московское царство стало подобием рая, окруженного порочным миром. При этом, рассуждает Шаров, образцом Грозному служила не христианская Византия, а ветхозаветный Израиль. Суверен мыслился не новозаветным Богом любви и прощения, а ветхозаветным Богом гнева и воздаяния; и потому Никон позднее строил себе на берегах Истры Новый Иерусалим, а не Рим и не Константинополь.