Еще в конце восьмидесятых годов у нас в стране возникло течение, которое верило, что всю советскую историю можно свернуть, как старый ковер, и отправить в чулан, а дальше, прямо из предвоенного 1913 года, перескочить в девяностые годы и продолжать жить, будто ни октября 1917 года, ни всего, что за ним последовало, не было. …В этом, среди прочего, есть огромное неуважение к той крови, которую она пролила, к тем бедам и страданиям, что пришли вместе с ней. Мы готовы переступить через них и, будто ничего не случилось, идти дальше. Ясно, что подобный вариант спокойнее, но никакие уроки так не усвоишь216
.Несколько форсируя постановку вопроса: Шарову – больше уже как писателю – в середине 1980‐х, как кажется, было важно понять, почему во времена его героя, историка Платонова, не сработала ставка на «нового Бориса Годунова» (премьера Столыпина, например)217
. В период Гражданской войны, уже при большевиках, Платонов был членом совместной с еврейскими историками комиссии по изучению секретных материалов о погромах первой половины XIX века218 – и новая его работа в Центрархиве, когда университетская карьера явно отошла на второй план, скорее укрепила скептицизм ученого относительно самодержавной практики, если не идеологии. Уже в эмиграции Петр Струве, оставивший ценные и тонкие наблюдения о стиле мышления и письма историка, вспоминал знаковую – трамвайную, совсем не церемонно-профессорскую – встречу осенью 1913 года двух будущих академиков:Меня поразил… глубокий фаталистический пессимизм в оценке того чисто «психологического» кризиса, который переживала Россия и который к тому времени как бы воплотился в бессмысленно-роковую и фатально-бессмысленную фигуру Распутина. Я знал, что Платонов был всегда «правым», что оппозиция императорскому правительству и даже фрондерство против него были С. Ф. совершенно чужды. Но именно потому меня поразил его глубокий, прямо безотрадный пессимизм в оценке того, куда идет Россия. Платонову чуялся – таков был смысл его резко откровенных рассуждений и характеристик – кровавый дворцовый переворот в стиле XVIII, но в атмосфере XX века, с уже разбуженными, но отнюдь еще не дисциплинированными массами, с государственным отщепенством интеллигенции, не видевшей той пучины, к которой она неслась с каким-то страстным упоением отчаяния. Не я начал разговор. Его завел сам Платонов, точно у него, как у историка, была потребность высказаться передо мной как недавним редактором «Освобождения» и еще более недавним участником сборника «Вехи». Он говорил отрывисто, неровно, ничуть, однако, не стесняясь обстановки трамвая, в котором кроме нас было много пассажиров219
.