Штайнер упаковал свои вещи. Он решил уехать во Францию. В Австрии стало опасно — со дня на день ждали аншлюса. Кроме того, предприятие директора Потцлоха, как и все аттракционы Пратера, готовились к большой зимней спячке.
Потцлох крепко пожал руку Штайнера.
— Нам, странствующим людям, не привыкать к разлукам. Где-нибудь встретимся снова.
— Конечно, встретимся.
— Вот и хорошо! — Потцлох поймал пенсне на лету. — Желаю вам удачно перезимовать где-нибудь. Что же до прощальных сцен — я их не люблю.
— Я тоже, — ответил Штайнер.
— А знаете — ведь тут все дело в привычке. Когда столько людей приходили в твою жизнь и уходили из нее, — привыкаешь ко всему. И к встречам, и к расставаниям. В сущности, это все равно что перейти от тира к карусели.
— Прекрасное образное сравнение! От тира к карусели... а потом обратно — от карусели к тиру... Мне это очень нравится!
Потцлох польщенно ухмыльнулся.
— Между нами говоря, Штайнер... Вы знаете, что страшнее всего на свете? Скажу вам доверительно: то, что в конце концов все становится привычным. — Он нацепил пенсне на нос. — Даже так называемые экстазы!
— Даже война! — сказал Штайнер. — Даже боль! Даже смерть! Я знаю человека, похоронившего за десять лет четырех жен. Теперь у него пятая. Она уже прихварывает. Что мне вам сказать? Он уже присматривает себе шестую, сохраняя при этом полное душевное спокойствие. Все — дело привычки! Есть, правда, одно исключение: собственная смерть.
Потцлох небрежно махнул рукой.
— О ней люди всерьез не думают. Даже на войне. Иначе не было бы войн. Каждому думается: уж меня-то смерть пощадит. Разве это не так?
Склонив голову набок, он вопросительно посмотрел на Штайнера. Тот доброжелательно кивнул — ему было смешно. Потцлох снова подал ему руку.
— Значит, расстаемся!.. Тороплюсь в тир, надо посмотреть, хорошо ли они упаковывают сервиз.
— Прощайте! А я пройдусь к карусели.
Потцлох усмехнулся и мгновенно исчез.
Штайнер направился к фургону. Под ногами шуршала сухая листва. Над лесом раскинулась ночь, молчаливая и безжалостная. Со стороны тира доносились удары молотка. Под тентом карусели, уже наполовину разобранной, качалось несколько фонарей.
Штайнер пошел проститься с Лило. Она оставалась в Вене. Ее удостоверение личности и разрешение на работу были действительны только в Австрии. Впрочем, Лило не поехала бы с ним, даже если бы и могла. Штайнер и она оказались товарищами по судьбе, и ветер времени случайно столкнул их. Оба понимали это.
Лило была в фургоне и накрывала на стол. Когда он вошел, она обернулась.
— Тебе почта, — сказала она.
Штайнер взял конверт и посмотрел на марку.
— Из Швейцарии. Вероятно, от нашего малыша. — Он вскрыл конверт и прочитал письмо. — Рут в больнице, — сказал он.
— Что с ней? — спросила Лило.
— Воспаление легких. Но, по-видимому, ничего страшного. Оба они в Муртене. По вечерам Людвиг приходит к больнице и подает ей световые сигналы. Может, я их встречу, когда буду пробираться через Швейцарию.
Штайнер спрятал письмо в нагрудный карман.
— Надеюсь, наш малыш знает, что делать, чтобы им опять быть вместе.
— Конечно, знает, — сказала Лило. — Он уже многому научился.
— Да, и все-таки...
Штайнер хотел было объяснить ей, что Керну придется очень нелегко, если Рут после лечения вышлют за границу. Но потом он подумал, что сегодня Лило видит его в последний раз и что вряд ли стоит говорить с ней о двух других людях, которые стремятся встретиться и быть всегда вместе.
Он подошел к окну и выглянул наружу. На площадке, освещенной карбидными лампами, рабочие завертывали в серую мешковину карусельных лебедей, лошадок и жирафов. Животные беспорядочно лежали или стояли на земле, словно внезапно упавшая бомба разрушила их дружную, райскую жизнь. В одной из снятых гондол сидели два рабочих и пили пиво из бутылок. Свои фуражки и пиджаки они повесили на рога белого оленя, прислоненного к большому ящику. Широко расставив ноги, олень застыл в вечном прыжке...
— Пойдем, — послышался голос Лило за его спиной, — ужин готов. Я напекла тебе пирожков.
Штайнер обернулся и взял ее за плечи.
— Ужин, — сказал он. — Пирожки. Для нас, бездомных чертей, поужинать вдвоем — это уже нечто вроде домашнего уюта, я сказал бы даже — родины. Ты не находишь?
— Есть еще и другое, только ты не знаешь. — Она немного помолчала. — Не знаешь потому, что не умеешь плакать и не понимаешь, что значит грустить вдвоем.
— Да, этого не знаю, — согласился Штайнер. — Но мы с тобой не так уж часто грустили, Лило.
— Это ты не грустил. Ведь ты — или дикий, или равнодушный, или смешливый, или храбрый, — кажется, ты это так называешь. Только все это не то.
— А что же это по-твоему, Лило?
— Это — боязнь отдаться чувству. Боязнь расплакаться. Боязнь не быть мужчиной. В России мужчины умели плакать, и все же оставаться мужчинами и быть храбрыми. А твое сердце никогда не растворилось в чем-то без остатка.
— Да, это правда, — сказал Штайнер.
— Чего ты ждешь?
— Не знаю. Да и не хочу знать.
Лило внимательно смотрела на него.