Я усмехнулся. Как я мог забыть, по прошлым приездам, дикие сцены, когда Евгеша силой выволакивала из своей квартиры уже больную дочь, чем-то ей не угодившую. А ее изощренные сплетни, ее напраслины по разным поводам?! В Ленинграде, до эмиграции, она была намного мягче. Нередко эмиграция обнажает в человеке такие качества, о которых и подумать было нельзя…
– Одна соседка сказала мне, – переждав, продолжила Лена, – если бы кто-нибудь из близких проживал со мной, то вопроса бы не было… хотя бы короткий срок… Там, на Кеннеди-бульваре, забыли бы про меня… И я вот подумала, – Лена умолкла в нерешительности и вздохнула: – Скажи, пожалуйста… Ты в прошлый раз говорил, что живешь не один, ты уже женился?
– Нет, – ответил я. – Живу и живу. Как и прежде, один. Но не всегда, как ты понимаешь…
– А ты не мог бы жениться на мне?
Вероятно, в этот миг у меня был такой озадаченный вид, что от подушки донеслось какое-то хихиканье.
– Не понял, – выдавил я, принимая услышанное за шутку, – то есть как жениться?
– Соседка, а она была в Москве адвокатом… сказала: если бы нашелся мужчина, с которым я бы зарегистрировалась в мэрии нашего города, то от меня отстанут… Я говорила об этом Ирише… Она сказала: поговори с папой. Он приезжает на три месяца. Вполне достаточный срок, чтобы провести управление за нос, – Лена вновь умолкла и вздохнула. – А может быть, она подумала, что за три месяца со мной случится такое, что эта квартира уже не понадобится… но это уже я так думаю. Все видят мое состояние, да и врачи не очень скрывают…
Пожилой седовласый негр, похожий лицом на Луи Армстронга, вышел из мэрии в сопровождении двух сотрудников. Один держал какой-то гроссбух, у второго в руках был поднос с чернильным прибором. Сегодня сочетались браком три пары, собравшиеся у балюстрады. Мы с Леной записаны четвертыми, о чем сообщил Ян, муж Лениной тетки Иры. Они оба были нашими свидетелями. «Молодые» – я и Лена в инвалидном кресле – разместились в стороне, под тенью платана. Непритязательность подобной процедуры меня обескураживала. Правда, Ян на прошлой неделе ходил в мэрию с нашими паспортами…
От группы работников мэрии отделился один из сотрудников и подошел к ожидающим у балюстрады. Переговорив с ними, сотрудник направился к нам. Отозвал в сторону Яна, что-то ему сказал и вернулся к своим. «Нас перепускают, – сообщил Ян, – пойдем первыми».
«Армстронг» выдвинулся вперед и громким джазовым голосом с хрипотцой произнес короткую речь о счастье жить в Америке. Я так заслушался, что упустил невнятно прозвучавшую свою фамилию. Хорошо, Ян толкнул меня в бок. Спохватившись, я встал за креслом и покатил его к «Армстронгу». Лена, принаряженная хоматейкой в красивое платье, с достоинством сидела в своем кресле. Казалось, вот-вот она оставит кресло и шагнет навстречу расплывшемуся в улыбке «Армстронгу». Оба сотрудника поочередно поднесли мне гроссбух и ручку. В указанном месте я поставил подпись. Искоса взглянув на «невесту», сотрудник замешкался, но «Армстронг» вышел из положения, собственноручно что-то приписав в гроссбухе. Свои подписи поставили и свидетели… Наша группа возвращалась к автомобилю Яна под бурные аплодисменты и добрые напутствия толпы, ожидающей свою очередь у балюстрады мэрии…
Дни пребывания потянулись рутинной чередой. Работа вновь служила мне лечебной терапией в этой далеко не здоровой обстановке. Лене тоже нравилось слушать стрекот пишущей машинки сквозь стену. «Как будто ты пишешь свой первый роман “Гроссмейстерский балл”, – говорила она, – в той нашей конуре на Нарымском проспекте». Я кивал и радовался, что она еще помнит давнее название проспекта Юрия Гагарина, может быть, к лучшему, сохраняется память…
Добрейшая полька-хоматейка и ее новая ночная напарница, пожилая женщина из Узбекистана, снимали всякие заботы. Да и теща присмирела, заглядывала сама и позволяла Лене смотреть у себя русскую телепрограмму…
Нередко, вечерами, я подсаживался к кровати Лены. Не торопясь, через долгие паузы, мы вспоминали о том, что, казалось, давно-давно должно было быть забытым. Из каких глубин памяти выплывали образы общих знакомых, друзей, эпизоды, связанные с ними…
Чем так притягивали меня ночные посиделки у кровати Лены? Жалостью? Отчасти и жалостью. Но больше состраданием. Это разные чувства. Жалость вызывают физические муки, а сострадание – душевные. И они бывают более невыносимы, чем жалость… Еще меня подтачивал червячок, как мне казалось, недостаточной оценки моей жертвенности. Ведь и у меня есть своя личная жизнь, есть женщина, которая меня ждет и не знает о том спектакле у городской мэрии. Не слишком ли здесь злоупотребляют моей добротой или, точнее, слабоволием. Я стыдился этого червячка, укорял его, но он нет-нет да вновь принимался изнурять меня своей настырностью.