Издательство «Земля и Фабрика» долго колебалось, да так и не решилось напечатать «Возвращение Мюнхгаузена», хотя повесть настоятельно рекомендовали услышавший ее в Коктебеле, у Волошина, влиятельный сотрудник издательства Яков Черняк и Сергей Мстиславский, да и руководившему издательством Владимиру Нарбуту она понравилась. А издания двух книг, подготовленных «Никитинскими Субботниками», были запрещены цензурой.
«Ввиду того, что мотивы, по которым Главлит не разрешил к печати мои книги „Клуб убийц букв“ и „Собиратель щелей“, противоречивы и взаимно исключают друг друга, – я считаю такое решение несправедливым и прошу Вас, Павел Иванович, лично прочесть», – писал Кржижановский шефу цензуры Лебедеву-Полянскому скорее от отчаяния, чем в надежде на благосклонную отзывчивость адресата, ведь именно тот, возглавив в отсутствие О. Ю. Шмидта издательство «Энциклопедия», вынудил Кржижановского уйти со службы, подав следующее «нетипичное» заявление: «Считая опыт по превращению меня из человека в чиновника в общем неудавшимся, прошу от должности контрольного редактора меня освободить». Нажить такого недруга – надо было уметь.
Но дело было, конечно, не только – и не столько – в Лебедеве-Полянском; на его месте вполне мог быть и другой, запчастей к механизму власти – сколько угодно. Чем дальше, тем явственнее становилось: новая государственная система – по сути своей – антихудожественна. Художнику, то есть свободному человеку, места в ней не предусмотрено.
В 1929 году, посылая Евдоксии Никитиной только что завершенную повесть «Воспоминания о будущем», Кржижановский сопроводил ее коротенькой запиской, всего двумя фразами: «Ох, не видать этой вещи типографии, как С〈игизмунду〉 Д〈оминиковичу〉 своих ушей. Или я пессимист?» Намек прозрачен: кооперативное писательское издательство «Никитинские Субботники» еще действовало, а Никитина считала Кржижановского замечательным писателем, но она даже не попыталась превратить рукопись в книгу. Тут Кржижановский, увы, оказался хорошо информированным оптимистом.
Первое московское десятилетие – лучшее в творчестве Кржижановского. И отнюдь не потому лишь, что на него приходится пора писательской зрелости, гармонизация мысли, опыта, воображения и мастерства. Вернее, на мой взгляд, сказать, что существеннейшую, если не решающую, роль тут сыграл именно переезд в Москву, которая стала одновременно импульсом и методом познания биографии, физиологии, метафизики, философии города как такового, сложнейших переплетений его жизни с жизнями человеческими.
Около трех лет – изо дня в день, из недели в неделю – Кржижановский исхаживает, исследует, осваивает столицу, уподобляя ее языку, в котором могли за века неузнаваемо измениться слова, но неизменными сохранились грамматические формы, определяющие его структуру. Поставив своей задачей активное, свободное владение этим языком, писатель изучает происхождение («генеалогию») города, его историю («биографию»), топографию («начертание»), структурные особенности («грамматику»), топонимику («фонетику»), психологию, стилистику.
Все это отчетливо видно в первом же сочинении, что выходит из-под его пера после «киевской» книги сказок-притч: в повести «Штемпель: Москва», а затем и в очерках «Московские вывески», «Коллекция секунд», «2000 (К вопросу о переименовании московских улиц)», – в начальных страницах исторического, философского, социологического исследования, масштабная программа которого возникла, опять-таки, из банального журнального заказа «написать о Москве». И когда оказалось, что от автора требуется куда меньше, чем он может и хочет, – не мысли, но картинки, не анализ, но хвала «обновлению» (с допустимо дозированным умилением приметами «безвозвратно уходящего прошлого»), эта работа, незавершенная, была вытеснена из его писательских планов напором новых художественных замыслов, среди которых – «Автобиография трупа», «Книжная закладка», «Квадратурин», «Возвращение Мюнхгаузена»…
Москва становится «темой», «персонажем», «материалом» прозы Кржижановского: «…мне не уйти от своей темы – никак: я живу внутри ее
… Проблема материализовалась, обступила меня тысячью каменных коробов, протянулась под подошвами тысячью кривых и ломаных улиц, – и я, смешной чудак, исследующий свое где, попал в него, как в мышеловку». Да он, по правде говоря, и не пытается «уйти». Потому что видит: XX век – урбанистический, и человек в нем – homo urbanis. Это век экзистенциального осознания одиночества, век разобщенности и