Едва ли автор «Несвоевременных мыслей», редактор прихлопнутой большевиками газеты и безошибочный предсказатель судьбы платоновского «Чевенгура» мог простодушно обмануться, например, устроенными специально ради него и даже без особой тщательности декорированными «потемкинскими деревнями» Беломорканала, благостным видом поголовно перешедших в вегетарианство волков, дружно делающих «общее дело» с вверенным их попечению поголовьем овец. Не говоря уже о том, что писатель, не «милость к падшим призывающий», но воспевающий рабский труд в подарочной энкавэдэшной упаковке и молодых коллег энергично поощряющий к тому же, – ведает, что творит.
За редкими исключениями он просто-напросто не хотел понимать, вернее – показывать свое понимание, что было замечено еще Ходасевичем, определившим одну из главных черт натуры Горького – писателя и человека – как последовательную, активную нелюбовь к правде жизни. Для писателя он, пожалуй, даже чересчур искусно умел утаивать мысли, довольствуясь иносказанием и намеком. В отличие от боготворимого им Толстого, он так и не решился на слово-поступок – «Не могу молчать!». Но лишь время от времени словно бы давал понять, что не может говорить.
Достаточно было по возвращении из «соррентинского далека» принять, хоть и не без колебаний, предложенные Сталиным условия людоедских игр, чтобы маска приросла к лицу. Со страху это было сделано, из корысти, тщеславия или еще каких побуждений – литературе безразлично. Она в эти игры не играет.
Письмо Горького – «лукавое празднословие», осознанное и расчетливое. Это – не ответ, но уход от ответа – и ответственности. Он прекрасно знал, что рукописи Кржижановского, сорокапятилетнего и отнюдь не «начинающего» писателя, присланы ему не для «оценки», но с тем, чтобы он помог их опубликовать – сперва, естественно, ознакомившись, то есть удостоверившись в таланте и мастерстве автора (ни в том ни в другом он не отказывает). Стало быть, его сомнения: дескать, едва ли написанное Кржижановским найдет издателя, – никакие не сомнения. А прямой отказ участвовать в судьбе этого художника. Творческая «чуждость» тут ни при чем. В конце концов, «Серапионовы братья», которым он сочувствовал и помогал, если и были ему эстетически ближе, то ненамного. Горький «не понимает» Кржижановского логично, последовательно, я бы сказал – целеустремленно.
Он сразу и резко отмежевывается от этой прозы – целым полустолетием, –
Тем забавней, что Горький все-таки угадал. Правда,
Угадано и то, что сочинения этого писателя «вывихнут некоторые молодые мозги»: примерно через год по выходе первой его книги[65]
меня познакомили с компанией студентов-искусствоведов Московского университета. Они собирались в одной из комнат общежития вокруг этой книги – одной на всех – и читали ее вслух – из вечера в вечер, новеллу за новеллой… А еще два года спустя, когда появился первый том Собрания сочинений Кржижановского во французском переводе, подобные чтения – дважды в месяц – происходили в Лионском клубе любителей литературы… В полувеке от последних строк из-под его пера. И еще дальше, много дальше от повести «Клуб убийц букв», от вечеров, когда персонажи этого новейшего «Декамерона», отключившись от окружающего мира поворотом ключа в замке, творили свой «мир чистых замыслов», трагически убеждаясь, что писатель может покончить с собою, но не с литературой; это был урок и опыт духовного пира во время чумы («МаскаТак внезапно возникла своеобразная дискуссия между звучащим словом, собирающим людей, и Гутенберговым изобретением, их разобщающим.
«О невозможности убить литературу» – озаглавил парижский критик рецензию на французское издание «Клуба убийц букв»…