В этих условиях популярность Кржижановского в столичных литературных кружках и салонах становилась небезопасной. Вкупе с неизданностью она выглядела как нечто нелегальное, чуть ли не подпольное: несмотря на цензурный запрет его сочинений, публика с ними знакомилась. И это тревожило его друзей. Однако и самым влиятельным из них – сотруднику бухаринских «Известий» и каменевского издательства «Academia» Михаилу Левидову, обладателю громкого революционного прошлого Сергею Мстиславскому, блестящему историку литературы и переводчику классики, в частности для горьковской «Всемирной литературы», Евгению Ланну, знаменитому драматургу Владимиру Волькенштейну – помочь ему никак не удавалось. Эпизодические публикации в периодике ничего не решали. Чтобы «узаконить» положение Кржижановского в литературе (и, стало быть, «в обществе»), полагали они, непременно нужна книга. И тут требовался авторитет непререкаемый, абсолютный, признанный Лучшим Другом Писателей. Тем более что лично против Кржижановского, как уже сказано, был решительно настроен всевластный и бдительно всего боявшийся первый «комиссар от литературы», глава цензуры, удостоенный впоследствии – за многолетние особые заслуги в деле удушения культуры – академического кресла Лебедев-Полянский.
Преодолеть подобную преграду было под силу разве что Горькому.
В 1932 году Ланн – через Георгия Шторма – передал Горькому несколько вещей Кржижановского в расчете на то, что Горький, в сердцах назвавший происходящее в советской литературе «борьбой за право писать плохо», захочет – и сумеет – поддержать автора, безусловно владеющего искусством писать хорошо. Отзыв великого пролетарского писателя заслуживает полного воспроизведения.
«„Мудрости эллинския не текох“ (то есть „за мудростью эллинской не ходил“ – обычная в древнерусской литературе форма демонстративного авторского самоуничижения, в которой скрыто горделивое предпочтение истины Священного Писания языческой эллинской науке, иначе говоря, смирения паче гордыни. –
Мне кажется, что в наши трагические дни, когда весь мир живет в предчувствии неизбежной и великой катастрофы, лукавое празднословие – неуместно, даже и в том случае, если оно искренно.
Большинству человечества – не до философии, как бы она ни излагалась: лирически, сатирически или же – по принятому обыкновению – скучно и туманно. В наши дни как будто бы создается новая гносеология, основанная на деянии, а не на созерцании, на фактах, а не на словах. Поэтому я думаю, что сочинения гр. Кржижановского едва ли найдут издателя. А если и найдут такового, то всеконечно вывихнут некоторые молодые мозги, а сие последнее – нужно ли» (17 августа 1932 г.)
Пятьдесят лет спустя, в попытках опубликовать Кржижановского обивая пороги редакций, я наткнулся в одной из них на человека – из начальников, – который сразу, не читая, сказал, что печатать автора, о ком неодобрительно отозвался сам Горький, он, конечно, не будет. Кажется, это единственное прямое следствие письма: эпистолярное «ружье» выстрелило, когда пьеса уже давно была отыграна…
В «подтексте» горьковского послания – по обыкновению тех лет – содержится больше соображений, чем в тексте. Поэтому необходимый нынешнему читателю комментарий неизбежно должен быть пространнее самого письма. Но сперва поясню, что среди читанного Горьким были и «Возвращение Мюнхгаузена», отлученное от печати за, мягко говоря, неуважительное отношение к советской действительности, и новелла «В зрачке», тонко раскрывающая «анатомию любви», и «Неукушенный локоть», где с хроникерской бесстрастностью демонстрируется механизм того, как идея – пусть совершенно бредовая! – становится материальной силою, потому что овладевает массами. Так что тщетно скрываемое за вежливыми формулами и мемуарным экзерсисом раздражение Горького вызвано вовсе не философической отвлеченностью сочинений Кржижановского.
Писать про «непонимание» Горьким того или иного явления современной ему литературы – и вообще происходившего, – по-моему, пустая трата слов и бумаги. На эту тему в наши дни не высказывается разве что паралитик. И совершенно напрасно.