К 1927 году, к первым крупномасштабным общегосударственным юбилейным торжествам по поводу Октябрьской революции, появляется не только «Хорошо!» Маяковского, но и «Зависть» Олеши. Тогда же Кржижановский пишет «Книжную закладку», где в первой же из новелл-эпизодов изображает, верней – воображает восстание, шествие по Европе и крушение Эйфелевой башни, этой Вавилонской башни рубежа девятнадцатого и двадцатого столетий, предназначенной создателями своими положить начало объединению вечно воюющего человечества, стать радиомаяком, задающим отсчет единого времени для всех стран и народов, первый шаг к сближению, первые слова языка взаимопонимания. Благая идея, обернувшаяся небывало враждебным разноязычьем Первой мировой – и всех дальнейших войн… А годом раньше, в повести «Клуб убийц букв», он увидел страну, утыканную «вышками-ретрансляторами», излучение которых парализует волю и манипулирует экс-людьми (чем не теле- и радиобашни, сотворенные по образу и подобию Эйфелевой!)…
Примеров можно привести еще много, но ограничусь этими.
Не потому ли его сочинения, даже будучи неопубликованными, давали подчас никак рационально не объяснимый эффект. Вроде того, что в конце восьмидесятых некий молодой художник, живущий вдалеке от Москвы, сотворил картину, в точности совпадающую с написанной шестью десятилетиями ранее новеллой «Мишени наступают». А бельгиец Поль Бури в 1980 году, то есть за девять лет до выхода русской и за двенадцать – до выхода французской книги, изобразил «Четыре деформации Эйфелевой башни» – ее четыре попытки сойти с места. А в 1993-м Серж де Сазо сделал фотоколлаж: резко откачнувшись назад, Эйфелева башня вот-вот шагнет на Марсово поле; впрочем, автор уже мог прочитать «Книжную закладку» по-французски…
Горькому «образца тридцать второго года» проза Кржижановского не понравилась – и не могла понравиться. Тут кстати будет вспомнить – как обещано – о птичках.
Надо же было дожить до того, что из созданного им многостраничья-многотомья выбран был и официально утвержден в качестве «фирменного знака» писателя не роман-эпопея, даже не знаменитая повесть, откуда – по инициативе журналиствовавшего вождя – начал свое терроризирующее писателей шествие оксюморон «партийная литература», но романтически пошлый «Буревестник», который разве что самую малость послабее, чем «Девушка и смерть». И – при внимательном взгляде – есть не что иное как… «антидекадентская» интерпретация Бодлерова «Альбатроса»! Все эти «пингвины в утесах» и прочие курьезы, изложенные не в лад пафосу приплясывающими хореями, тем более забавны, что изобретались на фоне гениального Серебряного века русской поэзии. Ничего поэтому странного, что вследствие оного, если угодно, орнитологического антагонизма «буревестник революции» не нашел ни единого доброго звука для подвернувшегося под клюв «альбатроса».
А недобрые нашел – особенно в конце письма. Дескать, не просто так – по прихоти своей или там антипатии личной – не станет он поддерживать Кржижановского, но из благородного опасения: а ну как, напечатаны будучи, сии сочинения «вывихнут некоторые молодые мозги». Хотя, скорее, как раз наоборот – не вывихнули бы, а вправили, вытеснив барабанный, казенный оптимизм истинным трагизмом миропонимания. Горький и сам, конечно, писатель трагический. Однако в других этого не любил. И в тридцатых годах, когда тщательно уже отмеренный и отвешенный властями «пайковый трагизм» причитался немногим – надежным, выгодным, удобным – художникам, он, получив такую льготу, ни с кем не желал ею делиться.