В «Чевенгуре» легко обнаруживаются приметы и мотивы рыцарского романа. Беспросветная современная «свифтиана» разыгрывается на страницах замятинского «Мы». Целый библиографический указатель: прихотливо переплетенные темы, фабулы и сюжеты иноязычных авторов, – составляют, дополняя друг друга, исследователи булгаковского Романа[66]
. Вариации на темы немецких романтиков проступают в лучших рассказах Грина – «Фанданго» и «Крысолов».У Кржижановского в «Чем люди мертвы» каждая
новелла возникает как бы на границе русской и европейских литератур. Будь то «Квадратурин», где бытовая, интимная жизненная ниша превращается в бесконечно разрастающееся, «антишагреневое», что ли, пространство, растворяя личность в вечности, сознание в безумии. Или «Фантом», вынуждающий вспомнить «готический роман» Гофмана, «великого мастера темы о двойничестве» (замечу, что тема эта пришла к романтикам – и далее к Достоевскому – от… Канта: как попытка художника обнаружить и обозначить границу между «я» и «не-я», разобраться в неожиданно сложных взаимоотношениях «вещи» и «тени», вплоть до прямого их конфликта, замечательно персонифицированного Шамиссо). Однако «теме двойного бытия тесно внутри малого человеческого „я“, она ищет простора», – и вместе с нею, вырвавшейся наконец на волю, отлетает душа гибнущего героя. Или «Чудак» – про странствующего по дорогам войны коллекционера, исследователя и классификатора страхов, психолога, естествоиспытателя, ставящего смертельный опыт на самом себе. Причем война изображается с равным сочувствием – или отупелым равнодушием – к обеим сторонам, – в ней нет каких-либо национально-государственных примет; это братоубийство, психоз, толкающий человека уничтожать себе подобных…Такую литературу употребить в своих прагматических целях государство не в состоянии. И оно ее «закрывает».
Нетрудно понять, что призывы к верности «традициям классики», зазвучавшие с трибун и освященные именем Горького, а также всемерно поощряемая свыше борьба с формотворчеством («формализмом») были, в сущности, стремлением мумифицировать «живой труп» искусства. И вменить всем в обязанность – под страхом суровых кар – считать эту мумию «вечно живой».
Горькому отводилась в этом спектакле заглавная роль. К 1934 году он вполне дозрел до мысли о бесполезности сопротивления и уже был готов расслабиться и получить максимум удовольствия. Тогда и состоялся Первый съезд писателей.
Первый опыт обуздания культуры, ее регламентированного приспособления к обслуживанию государственной идеологии замыслен в самом начале тридцатых и готовился два с половиной года (постановление ЦК ВКП(б) о «перестройке» литературы датировано апрелем 1932 г.) с чрезвычайной тщательностью. Сценарий был расписан детально, до мизансцен. Режиссура осуществлялась жестко и бдительно, не допускалось никакой отсебятины и неожиданностей, способных вызвать нежелательный общественный – международный резонанс.
Потому, думается,
Словом, к 17 августа все было накрахмалено и отутюжено.
Кржижановский – под псевдонимом «Прутков-внук» – иронически комментировал это событие в периодике (такое было еще возможно, но недолго ему оставалось). Он еще десятилетием раньше составил представление о «новой» литературе, о ее существе и направлении: «„Идеологии“, скажем так, всех этих беллетристов-бытовиков, которые сейчас в 90 %, – заблудились, почти по-пошехонски, в трех карандашах; темы их пляшут даже не от печки, а от станка, станок же знаком им по энциклопедии Граната. Все эти претенциозные крашеные обложки делают свое дело так: берут пустоту и одевают ее, ну, хотя бы в кожаную куртку; после того, как все пуговицы на пустоте застегнуты, не знают, что дальше» («Штемпель: Москва», 1925). Теперь он физически ощутил колоссальное моральное давление, обрушенное на писателей под девизом «Искусство принадлежит народу», девятый вал наказов, заказов и советов трудящихся – писателям, низводимым, то бишь «возвышаемым», тем самым до «слуг народа». Конечно, почва для этих семян была взрыхлена и удобрена значительно раньше, «народнические» идеи были в ходу более полувека, их дух смущал подчас и тех художников, которые прекрасно понимали, что большинство всегда не право, и все же подчас мучились сомнениями: возможно ли, чтобы все вокруг шагали не в ногу и «не туда»? Но тут писатели были, можно сказать, изнародованы. Чем иным объяснить, что драгоценный стилист Бабель призвал делегатов съезда учиться стилю у Сталина!