Помню, как мои стихи попали в один такой стремный номер. Казалось, вся Москва уткнулась в этот журнал – в вагоне метро, в очереди в парикмахерскую, к врачу в районной поликлинике… Я ревниво заглядывал через очередное плечо. Увы. Журнал был открыт не на моих страницах.
К дебютным публикациям традиционно полагались небольшие предисловия, напутствия мэтров. Еще один советский атавизм.
Однако и тут все смешалось, перепуталось – где мэтры, где сантиметры. Пригов, сходу перешедший в классики из «молодых поэтов» (так по привычке именовали поэта любого возраста, которому был перекрыт выход в советскую печать), написал убойный текст перед моими стихами для журнала «Театр», а я ему – чуть позже, для его как бы дебютной публикации в только возникшей в пресловутые 90-е «Новой газете»:
«Бессмертный Хлестаков нашей словесности, черный человек, каменный гость, медный всадник и многоуважаемый шкаф одновременно, гений контекста, король имиджа, один из самых тонких и точных сейсмографов социокультуры, любимый фольклорный персонаж всей современной литературы, ее Змей Горыныч и Иванушка-дурачок, Дмитрий Александрович Пригов – это наше все, причем уже настолько все, что факт его существования вынуждены были признать даже те, кто так ничего и не понял.
Слух о 10 000 (или 100 000? или даже 1 000 000?) его стихотворений – впрочем, количество нулей нарастало столь же стремительно и означало столь же мало, как и на отечественных купюрах периода постсоветской инфляции, – прошел по всей Руси великой. И назвал его, разумеется, всяк сущий в ней язык.
Как именно назвал? Да не все ли равно?
Но где же сам Дмитрий Алексаныч? Ах, выставка в Голландии, перформанс в Японии, инсталляция в Новой Гвинее, да вот и тут он, рядом, на фестивале в Смоленске и Пензе – причем все одновременно. А вот уже и входит в каждый дом, да еще в новогоднюю ночь – ах, как плясал наш лирический герой в прямом эфире не то с Людмилой Зыкиной, не то с Жераром Депардье – сквозь советское игристое с московской особой разве различишь?
Пройдя обильным косым дождем, он все еще пытается быть понят своей страной. Пишет к каждой книжечке особое предуведомление. Такое, скажем: „Как можно заметить, этот опус находится на пересечении стилистик японского хайку, ассоциативной поэзии, традиции афоризмов и поп-артистских и концептуальных текстов. Правда, в отличие от хайку, всякое указание на конкретный предмет или же переживание сей же час стремится стать простым высказыванием, просто языковым актом…“ Или такое: „Мы видим возрастающую тенденцию растворения стиха (или в общем смысле – текста) <…> в акционно-перформансной деятельности текст (стихотворение, скажем) присутствует как нулевой или точечный вариант ситуации и жеста…
<…> при этом означает вовсе не то, что все подумали, а тонкие семантические и социокультурные ремарки“.