Наверное, это самое начало, потому и запомнилось. Только пришел в студию, а они там уже все были. Царили. И вот: допущен. Бутылка по кругу.
Общая поддатость тех скверно-переулочных бдений была больше напускной, словесной. Хмельной small talk из частиц и междометий, обрывки кодовых оборотов, незакавыченные цитаты впроброс.
В эту церковь колоритная Марья Дмитриевна Ахросимова Наташу Ростову с Соней таскала, а дальше, в переулке, где за узловатыми стволами охра стен просвечивает и белые колонны, дом с мезонином, откуда Анатоль хотел Наташу умыкнуть. Не срослось. Арбатские дворы насквозь литературны, здешние места сами диктуют. Как там у Льва Николаича: «разговор их, вероятно, был бы другой, ежели бы они говорили не при звуках песни»…
Ищу момент встрять и свою образованность миру явить: над церковью, что так отчетлива в ночном небе, сразу две колокольни – а это большая, между прочем, в России редкость.
Унылая московская осень, зябко, сыро. Все вокруг постарше – пусть на два-три года, но когда тебе (напомню) восемнадцать… Пижон Гандлевский в модном мохеровом свитере снисходителен, болтлив, легкая картавость Наташи Ванханен изысканна даже сквозь вареную колбасу в зубах, Сопровский благодушен, а вот Кенжеев… Хитро щурится, ироничен, отстранен, немногословен, себе на уме, курит, стильно кольца пускает.
Может, кольца пускал и не Бахыт, они повисают в памяти сами по себе, отдельно от источника.
Вижу всех нас тогдашних – тех, кого уж нет, кто далече и недалече, вижу нынешнего грузинского отшельника Гандлевского, себя вижу… Вижу отчетливо, но со спины. И себя самого – со спины.
Элегически-ровная кенжеевская интонация меня скорее убаюкивала, в отличие от текстов других часовых будущего «Московского времени», иногда западавших в душу довольно глубоко.
Пробило меня позже, в декабре 1979-го (дату в интернете откопал), при довольно неожиданных обстоятельствах – на все том же скандальном вечере в ЦДРИ, где будущая троица метареалистов Жданов – Парщиков – Ерёменко (да, да, и четвертый – Раф Левчин), названные в целях конспирации нейтрально «поэтами Литинститута», вступила в битву с «поэтами Университета» (Гандлевский – Кенжеев – Бунимович – Шатуновский).
Вел вечер – сначала в Малом каминном зале, потом в Большом (народу набежало) – Миша Эпштейн. Наверное, отсюда и его будущая ошибка – в одном из своих известных исследований он и меня причислил к «Московскому времени».
Я слушал других и не слушал, думая, что сам буду читать, и вдруг сквозь вату самолюбия пробился именно его, Бахыта негромкий, глуховатый голос: «
Много у Бахыта книг, попробовал найти эти строки, не нашел, нашел другие, поздние, где
Ходить по редакциям, предлагать свои стихи у нас тогда считалось западло, но Бахыт пробовал. И не скрывал. Ему прощалось.
Помню уморительные его попытки сочинить «паровоз» – так именовались идеологически выверенные стихи, имевшие единственной целью протащить в публикацию все остальное.
Бахыт виртуозно выдуривался, вроде как сочиняя на глазах у всех пресловутый «паровоз» (не отсюда ли будущий Ремонт Приборов?).
– Готово! Финал будет такой: «И вся страна стоит на страже завоеваний Октября». Не хватает пары строк перед.
Цветков реагирует мгновенно:
– Стоит у власти дрянь все та же, и так же полны лагеря, и вся страна стоит на страже завоеваний Октября.
Свободой рискованных строк нас было не удивить. Поразило другое – абсолютность его поэтического слуха. Пропагандистское клише, затертую метафору про «стражу завоеваний» Цветков «деметафоризировал», как сказали бы сегодня, вернул к реальной, лагерной страже, которая и охраняла все завоевания Октября.
…Марк, заглянувший в студию позже, слушает мои мемуары рассеянно, он скептически далек от круга «Московского времени», хотя выступал на том поединке в ЦДРИ с этой стороны, но вскоре перебежал на другую, став куда более правоверным метареалистом, чем вся хрестоматийная троица.
Что было взять с того же Сопровского, или там Гандлевского, путь которых был предопределен изначальной общегуманитарной бесполезностью, а Бахыт химфак заканчивал, небось еще и отличником был (с него станется), но отбросил все, кроме литературы, кроме упорного лирического труда, долгого, последовательного, непрерывного служения поэзии, своему дару, заполнившему все, ставшему жизнью.