И еще одно утешительное свидетельство. В середине октября мадам д’Эпине объявила ему о своем скором отъезде в Женеву, где она хотела проконсультироваться у Троншена. «А вы, мой медведь, — прибавила она небрежно, — не хотите ли проехаться со мной?» Жан-Жак отшутился: хорошенькое сопровождение составит калека больной женщине; он поздравил себя с таким удачным ответом, когда ему пришло на ум, что его приятельница в результате трудов Гримма оказалась беременной и потому намеревается уехать рожать куда-нибудь подальше. Славная же роль ему предназначалась! Но он ошибался, так как мадам д’Эпине в феврале снова заговорила о возможности путешествия. Он уже перестал думать об этом, как вдруг получил от Дидро совершенно невероятное письмо. «Я узнал, — писал ему друг, — что Вы не хотите сопровождать мадам д’Эпине, несмотря на всё, чем Вы ей обязаны. Я бы на Вашем месте, если бы здоровье не позволяло мне высиживать подолгу в почтовой карете, взял бы посох и пошел за ней пешком… Подумайте о том, что Вас заклеймят прозвищем неблагодарного, а также могут обвинить в другом тайном мотиве».
И зачем он опять вмешивается, этот Дидро, который не писал ему с марта и не виделся с ним с июля! А этот намек на «тайный мотив» — на его страсть к мадам д’Удето, конечно! В ярости Руссо ответил, что не намерен более идти на поводу у всяких бездельников, которым вздумается использовать Дидро как прикрытие для своих сплетен.
25 октября Гримм и его дама отправились в Париж. Жан-Жак проводил их и затем отправился обедать в Обонн, так как мадам д’Удето тоже «прощалась с долинами». Это был дружеский обед. Руссо расчувствовался и заверил Софи, что отныне будет считать ее любовь к Сен-Ламберу «одной из ее добродетелей». Но он упомянул также о письме Дидро, и графиня вздрогнула: в свете могут подумать, что это она удерживает Жан-Жака, й поэтому нужно, чтобы он написал хотя бы Сен-Ламберу и этому змею Гримму. Она была права.
С маркизом дело устроилось легко. Он благословил их дружбу с Софи и даже сдобрил ее напутствием: «Да, дети мои, будьте всегда друзьями — я не знаю других людей с такими душами, как ваши». Маркиз изящно намекал, что мадам д’Удето тоже хотела бы, чтобы он сопровождал в Женеву мадам д’Эпине. В ответ Жан-Жак рассердился, отказываясь быть «лакеем» генеральной откупщицы: «Я презираю деньги как грязь… Я лучше буду неблагодарным, чем ничтожеством».
С Гриммом всё прошло не так гладко. Почему он должен сопровождать мадам д’Эпине, хотелось бы ему знать, писал Руссо. Из благодарности за ее благодеяния? «Мне не нравятся благодеяния, я их не хочу». И вообще — какие благодеяния? Он заплатил за них своей свободой и независимостью — «двумя годами рабства». Если кто-то и имел обязательства по отношению к другому — так это она. Дружба? «Красивое слово, которое часто используется как плата за рабство». Но с ним, конечно, стесняться нечего, потому что он беден — и вообще, «бегать, заляпываясь грязью, это ремесло бедных». В конце он требовал у Гримма «третейского суда».
Это письмо было несправедливым и попросту самоубийственным. Гримм отвечал ему высокомерно, но уклончиво. 30 октября мадам д’Эпине покинула Париж без единого слова. На следующий день Гримм дал волю своим чувствам. Ваше поведение, писал он Руссо, это верх неблагодарности: «Никогда в своей жизни я больше не увижу Вас, и я буду счастлив, если смогу изгнать из своего сознания воспоминания о Ваших поступках. Я прошу Вас забыть обо мне». В отчаянии Руссо обратился к Софи: «Все, кого я любил, меня ненавидят… Есть ли у меня еще подруга и друг? Одно только слово — и я смогу продолжать жить…»
Вокруг него образовалась пустыня. Оставались только она и Сен-Ламбер.
Отныне Руссо был повергнут, как он сам говорил, в «муки ада». Вне себя, он шлет графине письмо за письмом, но почта слишком медлительна, ответы либо не приходят, либо запаздывают и отстают от событий. Софи дрожит — но не за него, а за себя.
Он чувствует себя отвергнутым, опозоренным, утратившим репутацию. 2 ноября, в «день траура и тоски», он дошел до предела отчаяния. Неужели и она считает его чудовищем?
«Вы — и ненавидеть меня? Вы, которая знает мое сердце, — и меня презирать? Великий Боже, неужели я предатель?.. Ах! Ну если уж я зол, то весь человеческий род подл! Пусть мне укажут на человека, который был бы лучше меня…»
Жан-Жак намеревался немедленно убраться из Эрмитажа. Мадам д’Удето удерживала его как могла: она была связана по рукам и ногам их общим злосчастным июнем, который требовал молчания этого безумца. Она заклинала его не устраивать скандал и никуда не уезжать. Он уступил. 14 ноября пришло письмо от Дидро — мрачное и торжественное: «Не вызывает сомнений, что у Вас нет. больше друзей, кроме меня, но не вызывает сомнений и то, что я остаюсь Вашим другом». Он тоже советовал никуда не двигаться до наступления весны. Жан-Жак написал мадам д’Эпине, что он остается до весны только потому, что его убедили друзья, но делает это с унынием в душе: «Наша дружба угасла, мадам».