Время для меня сбилось с шага. Всё другое – замерло. Первый же вопрос в письме объяснил его интерес к теме: «Прочитав Вашу рукопись, я неотступно думаю об одном: почему, возвратившись домой после восьми лет лагерей на Колыме, моя бедная мать ничего не рассказывала о том, что там хлебнула? Боялась? Берегла меня? А сам-то я как мог не заставить её рассказать о пережитом?» В самом деле, почему уцелевшие матери не рассказывали сыновьям и дочерям о том, что ими было изведано и понято
Константин Лазаревич обратился ко мне с настойчивым требованием – доработать рукопись, чтобы она могла стать
Я была настолько потрясена серьёзностью его подхода к рукописи, её оценкой, его конкретными деловыми советами, что мне показалось: он переложил на себя часть моей ноши. Особенно когда он сказал по приезде в Ленинград:
– Я должен срочно поговорить со Светланой Дружининой, которую я прочу вам в редакторы. После встречи с ней определим остальное. В основном же вы, Тамара Владиславовна, своё дело сделали. Теперь доверьте рукопись мне! Её издание – моя забота.
Сколько я себя помню, в детстве, в юности, находясь за лагерной проволокой и выйдя на свободу, я всё время ожидала какой-то сверхмерной
Светлана Владимировна Дружинина редактировала Володину книгу «Театр моей юности». Работать с ним приходила к нам домой. У меня была возможность слышать её советы и поправки. Если Володя какие-то из них не принимал, я про себя сердилась: мне её предложения представлялись неоспоримыми.
После разговора с Рудницким Светлана сказала, что за редактуру берётся, для работы будет приходить к нам по таким-то дням. И добавила:
– И не смейте предлагать мне никакой платы. Я с вас ничего не возьму.
Вспыхнувшая по поводу рукописи переписка с Рудницким оказалась настолько бурной, что, переворачивая мои воспоминания пласт за пластом, невольно переключала меня на несколько иное ви́дение собственной жизни. Прежде всего Константин Лазаревич призвал меня к максимальной откровенности: «Я аплодирую Вам как смелой писательнице, когда Вы пишете о том, как Вас избивал отец (мой отец выволакивал меня во двор и сёк ремнём на глазах у всех дворовых мальчишек)…
Нелёгкий, надо сказать, закон. С одной стороны, он уточнял совет Анны Владимировны Тамарченко – писать, руководствуясь одним: «Так было на этой земле»; с другой – ставил перед дилеммой: смогу я или не смогу «ничего не стесняться»? Но я не только могла. Я изначально
Рудницкий считал, что у меня был роман с Александром Осиповичем, но из желания сохранить его образ целостным я об этом умолчала. Писал, что я вообще в некотором роде его «увеликанила». Я была пристыжена. То, что он мог так подумать, уличало меня в полном неумении писать. Никакого романа у нас не было. А «увеликанивание»? Боже мой! Только побывавшему в лагерном удушье человеку, который существовал с ощущением, что ему никогда оттуда не вырваться, могла быть понятна моя благодарность Александру Осиповичу Гавронскому. Он обладал даром отыскивать людей в их собственной тьме – и спасал их.
Те немногие, кто читал рукопись, то ли из деликатности, то ли из боязни причинить мне боль не решались оправдывать Филиппа. Константин Лазаревич горой встал на его защиту: «Давайте попробуем взглянуть на факты и понять, о чём они говорят. Бабник? Возможно. Но ведь когда он Вас спасал, Вы, больная, замученная, вся в цинге, вряд ли выглядели „лакомым кусочком“? Думаю, в этом его поступке, великодушном и смелом, сказались и доброта, и широта натуры. Да и в дальнейших его действиях то и дело проглядывают смелость до дерзости, истинная любовь к Вам и талант!»