В летние месяцы путёвки в санаторий «Актёр» предоставлялись, как правило, артистам, режиссёрам и другим работникам театра. Осенью же, когда открывались театральные сезоны, здесь только случайно можно было застать актрису БДТ, красавицу Нину Ольхину, в немыслимом дымчатом платье, или увидеть Инну Чурикову и Глеба Панфилова, быстрым шагом выходящих из столовой, оберегающих свою совместность от постороннего вторжения. В осенние месяцы сюда съезжались известные театроведы, театральные художники, сценаристы, работники радио и телевидения, мастера художественного слова.
Вечерами, на скамьях у санатория, деятели театра рассказывали о репетициях знаменитых режиссёров, на которых им посчастливилось побывать. Мы заслушивались воспоминаниями Вениамина Захаровича Радомысленского, работавшего вместе со Станиславским: «Как-то Константин Сергеевич тяжело заболел. Собираясь наведаться к нему, я запасся новостью, которой хотел его порадовать. „Ну вот видите, Константин Сергеевич, – говорю, – уже принято решение переименовать Леонтьевский переулок Москвы в переулок вашего имени. Будем теперь ходить по переулку Станиславского“. Константин Сергеевич как-то засмущался. „Конечно приятно, – отвечает. – Не слишком удобно, однако. Крайне даже неудобно: Леонтьев ведь как-никак мне дядей приходится“». В сумерках, когда ещё не зажигались фонари, в этом кругу всё начинало искриться от остроумия слов, от изящества речи. Я слушала, забывалась и думала: «Какое же это всё счастье!»
На протяжении тех лет, что мы ездили в «Актёр», наше пребывание там несколько раз совпадало с отдыхом Константина Лазаревича Рудницкого и его жены Татьяны Израилевны Бачелис. Когда-то, ещё в Вильнюсе, Константин Лазаревич пересказывал нам с Володей кадр за кадром фильм Феллини «Восемь с половиной». После его книг о Мейерхольде раскапывал в архивах материалы о забытых режиссёрах. Тогда, в частности, писал о режиссёре Терентьеве. Хотя знакомство с Рудницким и нельзя было считать близкой дружбой, оно было давним и сердечным. Приезжая в Ленинград, он навещал нас. Когда целью приезда бывали премьеры в БДТ, ходили на них вместе. В кабинете Товстоногова, куда нас сопровождала завлит Дина Морисовна Шварц, Георгий Александрович рассказывал гостям о смелом выступлении Володи на одном из давних съездов театральных деятелей. Высказанная Володей идея о том, что отвечать за творческую жизнь театра должен не директор – лицо, назначенное сверху, а художественный руководитель, тогда расценивалась как дерзкая, хотя думало так большинство деятелей театра.
Однажды, дня за три до нашего отъезда из санатория «Актёр», на море разразился шторм баллов в шесть-семь. В креслах под тентом на террасе, располагавшейся высоко над морем, сидели, укутавшись во что попало, человек пять-шесть. Сидели вразброс, оберегая своё tête-à-tête со стихией. Каждый в драматургии шторма видел что-то своё. Море с рёвом громоздило валы в бурую песчаную стену и в бешенстве гнало к берегу тяжёлые массы воды. Не выдерживая вертикали, они обрушивались к своему подножью, шипели, бесновались. Следующие за ними набирали высоту и с рычанием накидывались на сушу.
Наверное, свободный дух морской стихии и пробудил во мне шальную мысль показать Константину Лазаревичу свои воспоминания: «Рукопись ведь просто лежит и пылится. Что он скажет? Отзыв человека такого уровня…»
В гуще советского общества отношение к репрессиям оставалось несформированным. Кто-то из знакомых, прочитавших рукопись, болезненно реагировал на соседство политических заключённых с уголовниками. Кто-то не мог поверить, что я выдерживала работы на лесоповале. Для кого-то стало открытием, что в лагере мог быть театр. Одна из молодых знакомых «проникновенно» заключила: «То, что случилось с
Близко к сердцу приняли описанное мною сокурсницы Аля Яровая, Любаша Смирнова да Нелли Каменева, приезжавшая в Ленинград на гастроли. Они по именам запомнили многих, о ком я писала, в самых неприметных эпизодах разглядели то значение, какое они имели для меня. Аля в тот год проводила отпуск в Зеленогорске. Говорить о рукописи мы с ней ушли в лес. Её восприятие не было похоже ни на чьё другое. Взволнованный разговор оставил неизгладимый след в душе.
Нынче, когда шёл уже 1987 год, я собралась в командировку в Москву и на случай, если рискну позвонить Рудницкому, захватила с собой рукопись. Решилась. Позвонила. Рудницкий пригласил приехать к нему в Институт литературы и искусства. После только что закончившегося заседания в кабинете было сильно накурено. Константин Лазаревич выглядел утомлённым, но, услышав, с чем я пришла, стал укорять:
– Почему вы раздумывали? Почему не решались дать мне прочесть?
В Ленинград он позвонил дней через пять:
– Как вы могли до сих пор молчать? Ждите письма. Уже отослал.