– Ну, если знаю, тогда получайте. Недальновидный. Недипломатичный. Талантливый. До безобразия уверенный в себе человек.
– Талантливый? Это в точку! – играючи подхватил он. – В остальном вы меня разочаровали. Не годится.
– Что ж! Так тому и быть!
Для каких-то интервью с отрывками из спектаклей нас несколько раз приглашали на телевидение. После записи на ТВ мы возвращались в театр пешком. Он доверительно рассказывал о своей семье: о жене, о матери, о детях и даже внуках.
– Расскажите теперь о себе, – попросил однажды.
– Что именно?
– Расскажите о сыне.
– Вы, я вижу, всё уже выведали у Оли?
– Я обо всём хочу знать от вас.
– Мне ничего не хочется вам рассказывать.
– Тогда интерес к вам тоже на время отложим и вернёмся к тому, в чём вы уличили меня. Я – недальновидный, недипломатичный, но талантливый…
«A-а! Правильно, что его заело именно это: недальновидный, недипломатичный».
Казалось, Галицкий был целиком ориентирован на занятую в спектакле молодёжь и талантливых корифеев. Но в труппе были маститые актёры, переквалифицировавшиеся в партийных и месткомовских деятелей. Их он – игнорировал. Ни советчиков, ни союзников в них не искал. А они, собственники на советский манер, проработав здесь не один десяток лет, считали театр своей вотчиной, и независимость «гастрольного» режиссёра им была не по нутру.
Несовместимость этих двух сил проявила себя в открытую на обсуждении макета декораций к спектаклю «Мой белый город». Сцена была разграфлена художником на четыре квадрата-квартиры, в которых одновременно на двух этажах протекала жизнь четырёх семей. Исполнителям макет понравился как современный и нестандартный. «Хозяева» же из худсовета его воинственно отвергли, назвав претенциозным и вычурным. Возникавшая вокруг репетиций напряжённость становилась всё более грозовой. Но до мысли, что это может как-то сказаться на судьбе спектакля, дело не доходило. Замысел утопически прекрасного Белого города был для Кишинёва актуален и свеж.
Владимир Александрович Галицкий состоял в партии, в вопросах субординации партийной и творческой этики обязан был разбираться. Я знать не знала, что происходило на партийных собраниях театра, но раз от разу он приходил с них на репетиции всё более озадаченным, если не сказать удручённым. Однажды смутил брошенным:
– Вы мой единственный здесь приход.
В выходные дни он созванивался с Олей и бывал у неё. Спрашивал иногда: «А вы к Ольге не заглянете?» Буквально на секунду как-то заглянула. Чуть ли не в манере Александра Осиповича он тут же набросал стишок:
Какое самомнение! Он усмотрел в моём появлении намеренность?
Наблюдая общение Владимира Александровича с Олей, я и Олю увидела непривычной, и его более естественным. Старше меня на полтора десятка лет, они оба принадлежали другому историческому времени. Часто перебрасывались строчками из Багрицкого, Гудзенко, Сельвинского… В центре их лирических воспоминаний, конечно же, была Одесса. Смекалистое, остроумное нутро города, его вольный портовый дух и самобытность всегда оказывались на переднем плане. Однако, побывав под властью «зелёных», пережив приход австро-немецких войск и французскую интервенцию, в то время когда Красная армия уживалась с гайдамаками, Одесса «уступила себя» советской власти. Позже Владимир Александрович напишет: «Дети войны и разрухи, мы рвались к самовыявлению. Революция распахнула перед нами эти двери». Оба они с Олей – как участники «Живой газеты», «Синей блузы» – творчески и нравственно укрепляли новую власть молодостью, задорными куплетами, спортивными экзерсисами и напористостью в пропаганде идей.
Вскоре Министерство культуры утвердило нового режиссёра главрежем. Его нарасхват зазывали к себе в гости актёры театра. Когда выяснилось, что у него в феврале день рождения, многие из нас были приглашены к народному артисту В. А. Стрельбицкому, пожелавшему отметить этот праздник в своём доме. Освоившись, Галицкий представил себя всем как патриарха, окружённого семьями дочерей и внуками. Был в ударе. Неподражаемо артистично исполнял экзотические куплеты одесского беспризорника Ютки-Перекопца. Хрипловатым голосом пел его песни:
Рассказывал байки о том же Ютке, который во время съёмок «Броненосца „Потёмкина“» являлся к гостинице «Лондонская» с ящиком для чистки сапог и выбивал щёткой приветствие, когда Эйзенштейн ставил ногу на ящик: «Эйзен едет уф Китай снимать картину „Сам пью чай“», и т. д. и т. д. Успех новый главреж имел – оглушительный.
Не согласившись с каким-то его распоряжением, я однажды вспылила.
– У вас характер дикой горной козы, – припечатал он.