Огул Скворцов встал со стула, на котором оставался без движения все предыдущие дни и ночи. Взялся за метлу, открыл дверь и вытолкал братьев наружу. «Я не из ваших!» – заявил он им. Братья извинились, почтительно поклонились и отправились восвояси. Они жили поблизости, на соседней улице, и там, в засаленной избе, открыли в свое время шаманское гнездо широкого профиля: помощь по скитаниям в кромешной тьме, связь с Семью Черными Небесами, связь и общение с вόронами, орлами, с мертвецами, танцы под лунный бубен, ритуальные песнопения, ритуальные вопли и завывания, поддержка умирающих, розыски пропавших животных или любимых и т. д. На самом деле их предприятие не отвечало финансовым требованиям закона и не обращало внимания на нормативные акты, касающиеся гигиены и безопасности, так что время от времени в их развалюху грубо вторгались инспекторы различных управ, потрясая официальными предупреждениями и полными угроз уведомлениями, но братья и не думали отрываться от своих коек, где они отлеживались, и уклончиво отвечали, делая вид, что не понимают ни слова на бюрократическом наречии и, шире, вообще на человеческом языке. Ко всему прочему надо добавить, что в душной комнате, где они пребывали, царила жуткая темень, не говоря уже о запахах тухлого мяса, картошки, спячки, газов, атмосфере хаоса, принадлежащего другому миру, так что все эти чиновники не долго тянули с тем, чтобы отступить и исчезнуть.
Всю свою жизнь Огул Скворцов был человеком неразговорчивым, и после смерти эта черта его характера еще более усилилась, но инцидент с братьями Борбоджан позволил ему ознакомиться со своим новым замогильным голосом. Тот оказался неприятным, слишком хриплым. В первый раз за пять дней Скворцов услышал, как кричит на братьев, и впечатление от этого оказалось настолько отвратительным, что он решил не произносить больше ни слова, даже если это обернется невнятным мычанием. «Достаточно, – подумал он. – Как ни крути, говорить – непристойно». Он сел на место и погрузился в молчание.
Все лето Огул Скворцов так и оставался на стуле, не сделав более ни жеста, не произнеся ни слова. Днем и ночью он медитировал над причудливостью существования, над движением планет, над взвихренными мирами и над тараканами, которые шебуршились поблизости, глодая последние ошметки сала и хлеба.
Когда лето подошло к концу, тараканы, подъев всю провизию, которая могла еще как-то представлять для них интерес, покинули дом, и в комнате, где дремал Огул Скворцов, затих шорох их шагов и жвал. Снаружи на мир размеренно, с правильными интервалами накатывал сумрак, и подчас, когда на дворе стоял день, приближались прохожие, а затем, по непонятным причинам ускоряя шаг, удалялись или перешептывались, не переступая порог, а потом отшатывались. «Что это с ними, – дивился Скворцов, – что их, треклятых, пугает?»
В середине октября заявились двое полицейских. Так же как в свое время братья Борбоджан, но без их бубенцов и огромных, как луна, бубнов, они прошлись вдоль стен, вынюхивая все налево и направо, и несколько минут совершенно не замечали того, кто сидел в центре комнаты. Вслед за ними воздух начал пахнуть военной формой, табаком и занюханной властностью, которой пропитаны лагерные охранники и иже с ними. Потом они прекратили свое бесполезное расследование и решили завершить собственно им порученное. Первый, молодой, светловолосый, с небольшим шрамом на лбу, сбросил карабин и прислонил его к стулу, на котором сидел Скворцов. Что касается второго, сурового бритоголового типа лет сорока с гаком, тот вытащил из кармана официальную бумагу и принялся с запинкой зачитывать абсурдно запутанные бюрократические фразы. Насколько мог судить Скворцов, речь шла об официальном предписании немедленно покинутьпомещение в сопровождении сил правопорядка. «Куда это вы хотите меня увести?» – спросил Скворцов. Сорокалетний скривил губы. «Как будто сам не знаешь, – сказал он. – В казенный дом».