В финале этой бесконечной истории Дзанни спрыгивал со сцены-телеги, и пока прочие артисты плясали под музыку spagnolette и сарабанды, с вывернутой наизнанку феской в руках, ловко приплясывая в такт веселой музыке, обходил зрителей. Те бросали в шапку монетку или две, а кое-кто и камешек, или же демонстрировали сложенные в дулю пальцы. Потом он освежался кружкой холодного пива. Затем прятал собранное в карман, взбирался на сцену-телегу и принимал позу, открывающую новый танец, новое lazzi…
Таким образом, программа бродячей труппы – «Lazzi о приданом жены Пульчинелло, о гимназии, бакалавре, мухе…» – тянулась до позднего вечера. Пьеса была все та же – глупая и скучная, а публика менялась, люди уходили и приходили, и только мальчик со связкой рыб на кукане все сидел и заворожено глядел, попав, как и его улов, в сети иллюзий, пока господин Савич в легком светлом костюме, спустившись легким шагом с набережной, где провожал пароход до Сегеди-на, не протолкался к нему сквозь веселящуюся публику и не предстал перед ним, произнеся:
– Йоцо, сынок, пойдем домой, поздно уже…
Танго-Лисо
Кинозал был пустой. Холодный и тихий.
– Молодой человек, – сказал за несколько десятилетий до этого Антуан Люмьер, – это изобретение не продается, а для вас оно означает полный провал.
Жорж Мелье, выдающийся иллюзионист, мечтатель и хозяин популярного парижского театра «Роберт Гудини», давно распрощался с юношескими глупостями, но страсть к движущимся картинкам обуревала его словно память о давней, но так и не забытой любви. Он молча смотрел на серьезного, элегантного мужчину, отца Луи и Огюста, двух молодых людей, чьи первые работы с камерой он видел в «Гран Кафе» на парижском бульваре Капуцинов.
– Знаете ли, господин Мелье, эту штуку можно некоторое время эксплуатировать как научный курьез, но никакого коммерческого будущего у нее нет, – добавил Люмьер, объясняя, почему он не хочет продать патент, который очаровал весь мир и открыл новую страницу в искусстве.
Мелье в тот вечер давал представление.
Тишина, бледный мерцающий свет, разлившийся в большом ангаре, где когда-то складировали зерно, белое полотно в черном обрамлении, похожее на извещение о смерти, какие в провинции приклеивают к дверям и столбам, по которому когда-то давно стекла струйка дождевой воды, оставив светло-коричневый след, словно шрам на красивом чистом лице, запах ментоловых конфет и жареных тыквенных семечек…
Шаги, приглушенные голоса парочки – солдата и швеи – почему бы и нет, слова, вброшенные в глубокий, бездонный воротник. Слова, отпечатанные на шее, бесстыжие и теплые, лживые слова…
– Кинотеатр – старая гостиница, заполненная влюбленными бездомными, чудаками, одинокими, запоздалыми путниками, бездельниками…
Вдруг свет гаснет, тяжелая пелена мрака, напоенная запахом реки, которая как вор, осторожно и ловко, неслышно, вроде городских голубей, проникает сквозь маленькие окошки под самым потолком, возвещая начало сеанса…
История танго не привлекает публику.
Снаружи бушует роскошная весна. Светлая седмица. Сверкающий диск солнца нарисован на синем поле дешевой декорации, изображающей небо. Большая ленивая река, шум только что распустившихся крон лип и ив, далекий гул футбольных болельщиков…
Снаружи жизнь, буйная, свежая, без целлулоидной лжи, которая после скрипа и потрескивания в старом кинопроекторе марки «Biograf» или, может быть, «Selig», после тяжкого покрова тьмы вдруг начинает просматриваться на большом полотне. И этот процесс постепенного выхода из тьмы на свет, адаптации и привыкания обескураженных зрачков, напоминает Ивану некий обряд, тайный ритуал, возможно, религиозный, сектантский или масонский, когда кандидат является из утробы ночи с многослойной повязкой на глазах, символизирующей состояние его духа. Постепенно, поочередно срывая эти слои на завершающем этапе отлично задуманной и хорошо срежиссированной древней игры, он видит ясный свет спасения, символизирующий просвещение.
Постепенно его внимание отвлеклось от фабулы фильма, сценаристом которого был Мануэль Пуиг, автор книги «Поцелуй женщины-паука», и переместилось, растворяясь и раскачиваясь в ритме танца, возникшего в аргентинских борделях и прочих сомнительных заведениях и, как сказал Борхес, заинтересовавшего аргентинцев (которые его придумали) только после того, как он завоевал Париж. Оно плелось в коляске воспоминаний о каких-то далеких днях.
– Карлос Гардель, – сказала Мирей, ставя пластинку на граммофон. – Моя бабушка Ева покончила жизнь самоубийством, когда Гардель погиб в авиационной катастрофе. Да, вошла в ванную, наполнила ее горячей водой и бритвой вскрыла вены на руках…
Тихое танго – меланж красоты и трагедии любви, одинаково больной и желанной – наполнило мансарду на Орлеанской набережной, где он ночью пил коньяк, разговаривал о политике и литературе, а днем за опущенными шторами царил танец соблазна.
– Когда это было? – спросил Иван.
– В 1936 году.
В тот год в Париже устроили ретроспективу фильмов Жоржа Мелье. Он стал знаменит.