Об образе Екатерины II в «Капитанской дочке» нужно сказать отдельно. Он вписывается в просвещенческую и сентименталистскую концепцию человечного монарха, смещающую акцент с исключительного, великого или даже сакрального его статуса на человеческую сторону его сущности и существования, понятную, близкую и обаятельную для подданных. В России Екатерина Великая была первой царствующей особой, уже при жизни запечатленной и в текстах, и в изображениях в соответствии с этой концепцией. В царском амплуа Екатерины новое значение придается демонстрации ее доброты, заботливости и просто подкупающей мягкости и приятной простоты обращения. Екатерина хочет властвовать по велению сердца и над сердцами, внушать любовь, доверие, симпатию, привязанность. Женская натура как нельзя лучше благоприятствовала реализации этой просвещенческой чувствительной модели власти[235]. В передаче графа Николая Румянцева, Екатерина объясняла свой успех в обществе, который завоевала еще до того, как стала самодержицей, и который помог ей таковою стать:
И в торжественных собраниях, и на простых сходбищах и вечеринках я подходила к старушкам, садилась подле них, спрашивала об их здоровье, … терпеливо слушала бесконечные их рассказы об их юных летах, о нынешней скуке[236].
Графиня Варвара Головина вспоминала о Екатерине:
Ее внимание к окружающим простиралось до того, что она сама спускала штору, если солнце беспокоило кого-нибудь[237].
воспевал Екатерину Гавриил Державин в оде «Фелица»[238].
Неоднократно отмечалось, что в «Капитанской дочке» Пушкина первая, случайная встреча Маши Мироновой с неузнанной ею императрицей в Царскосельском парке вызывает ассоциацию со знаменитым камерным портретом Екатерины кисти Владимира Боровиковского[239] (ил. 25), в котором она показана без атрибутов власти, в домашней одежде, шлафроке и чепце, во время уединенной прогулки в пейзажном парке Царского Села и выглядит просто мудрой и доброй барыней, в которой все «невольно привлекало сердце и внушало доверенность»[240].
Ил. 25. Николай Уткин.
Ил. 26.
При жизни Екатерины создавались камерные ее изображения в графике — как милой дамы, наслаждающейся видами и ароматами парка из Камероновой галереи[241] (ил. 26), как заботливой наставницы, посещающей основанный ею Смольный институт благородных девиц или играющей со своим малолетним внуком Александром (ил. 27)[242].
Ил. 27.
Когда Пушкин в «Капитанской дочке» передает болтовню «племянницы придворного истопника» Анны Власьевны, у которой остановилась Маша, приехавшая подать прошение императрице, это выступает характеристикой не только суетливой Анны Власьевны, но и самой Екатерины II как царицы, чья персона доступна для простодушного и будничного человеческого любопытства:
Она рассказала, в котором часу государыня обыкновенно просыпалась, кушала кофей, прогуливалась; какие вельможи находились в то время при ней; что изволила она вчерашний день говорить у себя за столом, кого принимала вечером, — словом, разговор Анны Власьевны стоил нескольких страниц исторических записок и был бы драгоценен для потомства[243].
После такой преамбулы встреча Маши с Екатериной в Царскосельском парке уже не кажется чудом.
Вернемся к картине Миодушевского. На ней изображен момент, когда Екатерина II принимает Машу Миронову в Царскосельском дворце и своим чутким милосердием вносит гуманную поправку в семейную историю Гриневых, произнося слова:
Я рада, что могла сдержать вам свое слово и исполнить вашу просьбу. Дело ваше кончено. Я убеждена в невинности вашего жениха. Вот письмо, которое сами потрудитесь отвезти к будущему свекру[244].
Согласно тексту Пушкина, Миодушевский представляет государыню за туалетом в уютных дворцовых покоях и Машу — опустившейся перед ней на колени и принимающей от нее письмо. Государыня держит себя неофициально, просто, по-домашнему. Вокруг придворная жизнь течет своей будничной чередой. Среди дам узнаваема ближайшая сподвижница императрицы княгиня Екатерина Дашкова, о которой Пушкин в своем романе не упоминает. В рисунке Шарлеманя этот эпизод трактован не без элемента ритуальной торжественности: придворные восхищенно и умиленно сосредоточены на великодушном жесте царицы, который от этого приобретает оттенок манифестационности, чуждый и картине Миодушевского, и повести Пушкина.