Я глядела на немца, но видела не его тревожно-мучительный взгляд, не натянутую на лоб и уши пилотку и оттопыренную короткую шинель, русский овчинный тулуп, искромсанный на куски, облепившие сапоги, а то, как где-то за ним в кровавой кутерьме клубится муть, дьявольщина, выделывая такие вот превращения.
Пустота, ужас и такая вялость, что вот-вот усну, накатились на меня. Усну, хоть ты что, в самый неподходящий момент. Я облокотилась о колено, ладонью подперла щеку, спросила немца, как его имя, фамилия, но уже не услышала, что он сказал в ответ, — бухнулась куда-то в провал. Отвалилась. Но и там, во сне, зуммерил телефон… Я очнулась, с минуту поспав.
— Йозеф Шульц, — сказал немец.
Ну да, Йозеф. «Святой Йозеф, молись за нас». За Йозефа Шульца, за его жену и сына.
Я повернула голову, увидела Бачурина, задержавшего ладонь на телефонном аппарате. Раскрытые глаза Акимова. Выпрямившегося, насколько ему позволял блиндаж, Каско с прижатой к груди захлопнутой папкой. Поняла: что-то произошло за эту минуту, что я отсутствовала, и очнулась, выходит, уже в другой действительности. Я заглотнула воздух.
Поднялся Бачурин. Его лицо, отграненное решимостью и воодушевлением, каким оно было в тот момент, запомнилось мне. С таким вдохновением поднимаются на борьбу в часы невзгод только значительные натуры.
— Ну, лады, лады, — взволнованно и просто и вроде не по существу сказал он.
Егорушки пали. Мы отрезаны.
ДЕНЬ СЕДЬМОЙ
Эту ночь я проспала беспробудно. Вообще так крепко, как на фронте, нигде потом уже на спалось. И чем бывало тревожнее, тем глубже провалишься в сон.
Когда же очнулась и пришла в себя, я поспешно вскочила. Но торопиться вроде было некуда. С окон были сдернуты тряпки и плащ-палатки, и солнце входило в дом совсем по-весеннему.
Вчерашняя хозяйка и зашедшая к ней соседская баба, здоровенная, с пасмурным щекастым лицом, расположились под окном, и соседка искала у нашей в голове и скоблила ножиком.
Маша в чулках, в выношенном хлопчатобумажном галифе, просторном на ней, и такой же гимнастерке, схваченной брезентовым поясом, привскакивая на цыпочках, одурело вертелась перед замызганным зеркалом, висевшим на стене.
Белобанов, не приставленный ни вчера, ни сегодня ни к чему дельному, маялся, явно желая выпить, плутовато, сообщнически поглядывал на меня и вскоре исчез куда-то.
Они ни о чем не догадывались, а я была предупреждена Бачуриным: «Не сеять панику». И без того у меня самой, кажется, язык не повернулся бы произнести: «Егорушки сданы».
В равные промежутки времени тикало, как часы, — это икала, передергиваясь изнуренным личиком, хозяйкина дочка, сидя на полу и раскладывая лоскутки, а над ней дрожал и клубился столб солнечной пыли. И как в самый первый раз, когда мы с ней увидели друг друга, Лиза поманила меня к себе ладошкой, чтобы я помогла ей при умывании. Она сняла гимнастерку и плескалась под рукомойником, а я, став спиной к ней, загораживала ее. Потом я достала из вещевого мешка полотенце и мыло, и теперь она встала на мое место, а я бренчала пестиком, удивляясь, что ни переполоха, ни суеты — все здесь так же, как вчера.
Но так было, пока не появился Агашин. Войдя, он быстрым взглядом окинул нас.
— Сворачивайтесь быстрее! — Отрывистый, задерганный, накаленный. Он взял у Кондратьева щепоть махорки на закрутку. Трубку он забывал теперь вынимать.
Все затормошились.
— Что скоро-то так? — спросила соседская баба.
Хозяйка подняла с ее колен разлохмаченную голову:
— Куда ж вы? Гуляйте.
Им не ответили. Агашин выдвинул из-под лавки мешок с продуктами, велел Кондратьеву поделить на каждого из нас и раздать.
Лицо Агашина было бурым, да вроде не с мороза. Похоже, он с утра подзаправился. Здесь на хуторе что-то такое было — не то трофеи, не то припрятанные запасы сельпо, не то самогон у хозяек. Словом, кто сумел, приложился.
— Митя! — позвала Лиза.
Агашин дернулся на месте.
— Ты чего?
Она пошла к нему, растопыря руки и покачиваясь, словно по переброшенному через воду бревну. Схватилась пальцами за его рукав и торопливо заговорила. О чем? Да мало ли. О себе и о нем, о любви, о ребенке…
— Не время! — неуклюже оборвал он, опешив от такой ее вдруг смелости на людях. Знать бы Мите, что уж такое есть время, другого не будет. Что это последние ее слова, последнее касание.
Маша, отыскав ножницы, спешно кромсала подол шинели, укорачивая его.
— Прости, хозяйка, — сказал Кондратьев, деля буханки и подвинув по столу долю хлеба ей. И по тому, как он это сказал, не рассчитывая больше ничем с ней поделиться, я поняла, что он-то все знает.
— Душистый какой, — сказала, держа на ладонях хлеб, соседская баба. Но это одно воображение. Вымерзший, он без вкуса и запаха. Да и такой-то в обрез.
— Гуляйте, — неуверенно говорила хозяйка, — успеется на мороз-то. — Она подобрала под платок волосы и следила за нашими сборами.
Мы сложили в вещевые мешки по куску хлеба, по банке рыбных консервов и по две пачки концентратов каши на каждого.
— А где мне еще получить дня на два? — спросила Тося. — Пешком пойду в дивизию. — Надумала, бедняга, вон лишь когда.