Предположим, что имя Рафаэля забыто, как было забыто имя Вермеера, когда Торе[313]
впервые увидел «Вид Делфта»; и в какой-нибудь заброшенной церкви или на чердаке палаццо Питти обнаружили бы «Мадонну в кресле»[314]; чувство, которое немедленно охватило бы нашедшего, было бы ощущением, испытываемым перед этой картиной зрителями, не слишком любящими Рафаэля, к которым я отношусь: ощущение гениальности. Присутствие ни на что не похожего живописного мира было бы столь же ярким и ослепительным, сколь ослепителен он в наших глазах. Более того, как только этот забытый мастер вновь нашёл бы своё место в истории, возможно, обнаружилось бы, что его гений состоит в том, что у него пытался заимствовать самый абстрактный Энгр, а не в том, что взял для своих иллюстраций Гвидо[315]. До крайности плотная композиция этого произведения, его управляемая интенсивность, его насыщенность с символической ясностью выражают то, в чём состоит отличие Рафаэля от фра Бартоломео или Андреа дель Сарто, как и то, в чём растушёвка его сильного рисунка, которую так хорошо понял Энгр, противоположна рисунку его подражателей.