Агностицизм – не новость, новое – это цивилизация агностицизма. Верил Чезаре Борджиа в Бога или нет, – он носил реликвии; в то время как он богохульствовал в интимном кругу, строился собор Святого Петра. А искусство живой религии – не какая-нибудь страховка от смерти, но искусство защиты от судьбы через гигантское причастие. Соединяет ли это причастие человека с его ближним, со всеми проявлениями боли или во всех проявлениях жизни, будь оно «сентиментальным» или метафизическим, – современная цивилизация первая это игнорирует, но она же начинает это осознавать. Между равным образом утраченными причастием и разумом (ибо осознание неспособности разума упорядочить жизнь, как бы она ни была банальна, играет первостепенную роль в цивилизации, которая отказывается, кроме всего прочего, упорядочивать свою иррациональность) ищущий опору в себе самом индивид замечает, что он не бог знает что, и что «сверхчеловеки», которые его воодушевляют, взвалили на себя тяжкий груз человечества. Индивидуализм, который превосходит гедонизм, плохо защищается от гипноза власти. Робеспьер противопоставил Христу не индивида, не Верховное существо – Нацию. Миф о человеке, который опередил миф об индивиде и пережил его, ему родственен. Задаться вопросом, «умер ли человек», значит утверждать, что он – Человек, а не его останки в той мере, в которой он требует классифицировать себя в соответствии со своей высочайшей долей, которая редко тем ограничивается…
Цивилизация одинокого человека длится не слишком долго, и рационализм XVIII века заканчивается известным шквалом страстей и надежд; но культура этого века возвращала к жизни всё, что усиливало его рационализм, современная же культура возвращает к жизни всё, что усиливает наш иррационализм.
В общих пределах очень разных значений обретённые искусства, с которыми познакомились художники, затронули их, прежде всего, как системы форм. Та или иная африканская статуя, у которой скульптор не мог бы изменить форму носа, не будучи убитым по приказу колдуна, казалась воплощением свободы. Когда состарившийся Сезанн, характеризуя почти всё современное искусство, заявил, что «творить надо, как Пуссен, с натуры», молодые художники поняли: чтобы продолжать его последние акварели, может быть полезен некий талисман иного рода, чем «
Они ворвались в наше искусство как противники иллюзии и сентиментализма, как противники барокко. Скифское искусство яростно разрушает объективную форму изображаемых животных. Искусства одновременно «реалистические» и полные действия остаются на кладбище. Искусство Тибета, принимающее и увлечённость, и объективное изображение воображаемых персонажей, всё ещё принадлежит не столько Музею, сколько тому, что англичане называют «редкими вещицами». И хотя ничто не ослабляет смертельной хватки, коснувшейся театра, иератизма недостаточно, чтобы обеспечить выживание других искусств. Воздействие персидской миниатюры, чьи персонажи, однако, неподвижны, осталось поверхностным. Потому что оно относится к внешне гуманистической утончённости, как китайское искусство, следующее за великим буддийским стилем. Как бы ни был далёк от подлинного китайца китаец с ширмы, столь милый Дидро, как бы ни был далёк от настоящего перса перс Монтескьё, не случайно XVIII век признавал в них родство, в котором он отказывал Индии, и даже исламу. Возможно, варвары для нас – последние пришельцы; но стараемся ли мы слышать голос цивилизации? Один нам близок: голос цивилизации Средиземноморья. XVIII и XIX века узнали в Азии лишь декоративность; только в начале XX века круг специалистов одолел высокие культуры Китая и Индии (что же говорить о культурах доколумбовой Америки!). Наша восприимчивость тотчас усваивает средневековые формы, и только их; скульптуры горы Юньган увлекают нас тем, что в них есть родственного, живопись Сун волнует, живопись Мин ей безразлична. Увлечение японскими эстампами и лаками не выдержало знакомства с великим буддийским искусством Японии, а какой художник станет сегодня сравнивать Хокусая[363]
и фрески Нары[364]? Формы, которым мы возвращаем жизнь, в результате переклички с нашими формами, отвечают не только им: фаюмские портреты похожи на некоторые современные портреты, но это – образы умерших. И хотя мы старались вспомнить все искусства земли, мы не всё сохранили в памяти.Мы присоединяем Византию, несмотря на её золото: но, подавляемая Богом, Византия почти игнорирует человека; и можно было бы сказать, что, если ради своего воскрешения искусство не должно внушать нам идею цивилизации, значит, любой гуманизм следует исключить.