Рим принимает, признаёт только то, что есть. Эта живопись дионисийских мистерий поражает тех, для кого слова «мистерия» и «Дионис» имеют смысл! И хотя дистанция между римским портретом и теми, что за ним последуют, велика, это потому, что у Рима нет продолжения ни в одной области: его мистерии раскрываются, как символы, на голых стенах; его портреты – разукрашенные фотографии. Даже когда Рим даёт им жизнь, он не дарует им душу, ибо её у него нет. Упорная преемственность – да; но она есть у естественных наук. В портрете, которому он придаёт такое значение, он выделяет только лица – отдельно от жизни. Живопись, реалистические мозаики, золочёное стекло – сколько усилий, чтобы изолировать личность! Однако тот же человек обесценен; когда портрет, бывший некогда особенным лицом вождя, завоевателя, становится физиономией первого встречного, он приближается только к своеобразию последнего, которого отличает более или менее банальное достоинство. Бюсты в итальянских залах, где они собраны, различны и похожи друг на друга, как цифры, но не как живые люди Лицо римлянина выражало внутренний мир или воплощало божество не более, чем какой-нибудь римский персонаж мог определить себя в космосе или установить с ним связь: империи в искусстве – бедные миры.
Однако языческий Рим показывал несокрушимую верность глубинному чувству, давшему жизнь его формам. Именно благодаря стилю Египет фараонов некогда дал жизнь своим идолам; победоносный Рим на свой лад их перевоссоздаёт, делает властные и наивные «коллажи» из реалистической головы шакала на реалистическом человеческом теле, из головы львицы – на женском теле. Однако Египет некогда был воплощением стиля, и конфликт, противопоставлявший этот стиль формам, которые более всего были его лишены, оказывался одним из самых значительных среди тех, что знал мир.
Фаюмские портреты написаны на дощечках, прикреплённых плащаницей к лицу умершего. Что бы там ни говорили, их искусство не то, что искусство масок Антинополя[185]
, ибо материал, сочетание красок, иногда мазок играют там решающую роль; но и те, и другие – выражение одного духа, породившего последние живописные лица в глубине саркофагов.Эти лица давным-давно были более значительными, чем изображения на крышках. Не имея объёмности, они могли принадлежать живописи; в то же время рельеф саркофага был по отношению к скульптуре тем же, чем для неё сегодня является декор обстановки. Мы ошибаемся тут только тогда, когда маска потеряла цвет. Когда эти крышки отступают от египетской традиции и сменяются поделками III века, они выглядят как из папье-маше: все боги Средиземноморья вперемешку собираются в оазисах, чтобы покрыть умерших сахаром и позолотой в розовом вкусе ярмарочной кондитерской. Но когда днище гроба лишает их рельефности, эти изображения приобретают иной стиль. Нам небезызвестно, что ценного может принести разложение обыкновенным краскам, и лучше не воображать, какими они были, когда были свежими; но их пятна цвета сомо или пепельно-голубого, обведённые или пересечённые чёрными линиями в тревожной манере, претендующей на декоративность, получают иное значение, чем те же самые краски, покрытые лаком и смешанные с позолотой папье-маше. Трудно ошибиться насчёт их манеры: хотя это черты обречённых творений, это всё же творческая особенность, и мы слишком хорошо чувствуем здесь последние усилия агонизирующего Египта, желающего увлечь за собой в царство смерти, которому он столь верно служил, всё, что он ещё соединял от Евфрата до Тибра.
Но вместо того, чтобы сделать образ усопшего достоянием длительно разрабатываемого стиля, под днища саркофагов подставляют лихорадочную абстракцию сирийского Востока… Сами фаюмские портреты не абстрактны: живые там не только бесполезное сырьё, из которого получаются мёртвые. Это, прежде всего, римские портреты (и поскольку они плохи, они не являют ничего иного). Изначально они обладают элементарной гармонией; это непритязательное искусство. Когда римский портрет претендовал на то, чтобы быть произведением искусства, он становился скульптурой; живописные портреты были всего лишь изображениями, привязанными к определённой технике подобно сегодняшним изображениям на коллективной фотографии; и если некогда римляне хотели, чтобы их портреты в этом жанре были вроде изображений на монетах, теперь желание было таково, чтобы они перестали ими быть. Бюсты открывали индивида, чтобы превратить его в римлянина, а в перспективе превращали его в усопшего; не в труп, но в нечто с трудом называвшееся душой.