В те времена Византия владычествовала одна. Столетия, которые открывают возвышающую силу слёз, не показывают ни одного плачущего лица; потрясающий мир Новый Завет оставляет мимоходом на стенах лишь величественные лица Ветхого Завета. То, что однажды, неподалёку от греческого острова Саламин, называлось человеком, снова становится мимолётным. Быть может, Геркулес был некогда подлинным римским богом, но чтобы сделать из Геркулеса нечто иное, чем бойца Телефа, понадобилось бы разглядеть на его лице отсвет Лернейских болот и костра Деяниры[195]
. Этот отблеск не появится более ни на одном лике героя, и единственным основанием для изображения в живописи, которое будут иметь лица, почитаемые как святые, станет свидетельство Вечного Присутствия, заполняемого не знающим покоя Востоком. Пресловутая безыскусность, которой для Ипполита Тэна определялась Византия, – почти всегда средство извлечь в позднем античном искусстве остатки человечности.Христос Пантократор. Мозаика, свод главной апсиды (фрагмент), Палатинская капелла, Палермо, ок. 1140–1150 гг.
Те или иные недавние открытия позволяют угадывать, до того как утвердился византийский стиль, колебания между человеком и Богом, сходные с теми, что отличают стиль церкви
Чтобы забыть человека в Византии, понадобилось столько же гениальности, сколько её понадобилось в давние времена, чтобы обнаружить его в Акрополе. Кроме того, мало было тогда устранять движение, обнажённое тело и увеличивать глаза: у души нет лица. Чтобы лишить значимости человека, нужно было то, что раньше требовалось в Пальмире, в Гандхаре, в Китае: стиль.
В судьбе христианского, как и в судьбе буддийского искусства, картина жизни играет незначительную роль: кажется, первое более озабочено тем, чтобы открыть зрачки, в которых отражается Бог, второе скорее стремится опустить веки и не смотреть на мир, чем на него смотреть. Тем более заметна тирания форм, длительная несменяемость античной манеры в изображении образов, которые её отбрасывают всей своей гонимой душой, постепенное продвижение художника, который на коленях поднимается по своей святой лестнице[199]
; и удивительный диалог между временем, когда христианский зов существует, хотя ни одна форма ему ещё не соответствует, и тем временем, когда художник пытается представить некую плодотворную форму истории, которая ей уже не отвечает. И поскольку в Византии религия, нашедшая своё выражение, почти что наша, мы ясно видим, как с помощью её стиля настойчиво создаётся некий мир, соответствующий ценностям людей, которые его открывают. То, что видит византийский художник, даже не обсуждается: наш академизм, к тому же, представил Феодору иначе, чем мозаичисты Равенны. Последние не изображают ни то, что видят, ни некий драматический фрагмент окружающего мира, но полностью отрицают сиюминутное.