Если любое римское достоинство состоит в том, насколько человек владеет избранными им же самим сторонами своей личности – мужеством, умом, решительностью, – если любая римская добродетель есть форма постоянства, то христианин, даже готовый на муку, осознаёт себя грешником, и он всегда уязвим в мире, поскольку мир уязвим дьяволом. Для него под любым постоянством скрывается Благодать. Божества, императоры, герои, весталки, варвары, солдаты, – все образы Рима, прежде всего, сущности; наши средневековые образы, которые не являются более, как в Византии, вдохновенными символами, в сравнении с ними – биографии. Всё оставляет отпечаток на античном лике, кроме жизни, даже если это не лик Божий; в сравнении с готическим святым ни Цезарь, ни Юпитер, ни Меркурий не жили: рядом с каким угодно пророком у патрициев замкнутые лица детей-старцев. На лице каждого христианина – собственный след первородного греха; форма мудрости или твёрдости была единой, форма же святости или греха выражает множественность человеческих существ: каждый христианский лик высечен благодаря волнующему опыту, и самые прекрасные готические рты кажутся шрамами, нанесёнными жизнью.
Римское искусство. Император Октавиан Август, I в. до н. э.
Марк Випсаний Агриппа. Древнеримский военачальник, I в. до н. э.
Кстати, едва ли изображение античных богов было связано с их биографией: вряд ли Меркурий кажется менее чистым, чем Аполлон; Паллада и Персефона похожи друг на друга; ваять Венеру после Юноны не то же самое, что ваять святую Анну после Магдалины. Боги без биографии, призрачные лики, сквозь которые начинают пульсировать, как надолго застывшая кровь, божественные желания и смыслы: Юпитер есть Юпитер, а не возлюбленный Данаи. Придаёт или нет убийство этим жизням свои потусторонние черты, их лица соединяются в едином уверенном триумфе. В Эдипе афинский зритель видит кабалу, которая уже более не его кабала, свежую кровь, оставленную в последней схватке чудовищными богами прошлого; но христианин Запада – сам себе повелительнейшая фатальность, и в глубине сердца каждого руки Христа, вечно истязаемые самой человеческой природой, несут тревогу и сострадание вместе с судьбой конкретного человека.
Эта индивидуализация судьбы, этот след некоей частной драмы на каждом лице должны были избавить западное искусство от участи, схожей с вечно трансцендентной византийской мозаикой и до крайности единой буддийской скульптурой. Христианские изображения, кстати, тем более способны отличаться от других, что христианский мир основывается на событиях; жизнь Венеры предопределена её природой, жизнь Богоматери – Благовещением. Рассказ о жизни Зевса – не евангелие. Мифология не имеет ни Нагорной проповеди, ни Распятия, поэтому она лишена проповедования. Великие христианские события – единственные в своём роде, и Воплощение никогда не повторится. Греческие боги держат атрибуты, Богоматерь поддерживает младенца, а Христос несёт Крест.
Живописный или скульптурный персонаж, выражавший чувства, всегда делал это на манер мима, с помощью символических жестов. В Египте, Греции, Ассирии, в Китае, Индии, Мексике искусство знало два выразительных средства: абстракцию и символ. Человечество говорило только на языке жестов, и народы давно разошлись, прежде всего, в том, как выразить тишину: Будда не медитирует так, как царит Юпитер. Эти изображения были системой знаков; подобно тому, как в китайском театре поднять ногу – значит сесть на лошадь, объятия друзей выражают дружбу. На заре своего существования кино ясно показывает, как достигается такое средство выражения: ритуальные, условные или банальные жесты апеллируют к логике.
Медея. Фреска из Геркуланума, 65–9 гг.