Спорить с Бернштейном – дело безнадежное; как ни старайтесь, как ни усердствуйте, вам его все равно не переспорить. Перед вами настоящий мастер полемики: своего оппонента он побивает не силой своих доводов (это было бы слишком грубо; ведь на силу всегда найдется сила), но их искусным расположением, а главное – их числом, тем несметным множеством взаимно переплетающихся несообразностей, которые, однако, преподносятся авторитетным, внушающим доверие тоном, в форме, искусно имитирующей логическую связь и притом тщательно отделанной на словесно-фоническом уровне. По интонации фразы – резкие, по ритму – чеканные, по смыслу же расплывчатые и уклончивые; ухватиться не за что. Отвечающий на такую критику встает перед нереша-емой дилеммой. Аибо предложенную ему пышную гирлянду алогизмов он берется распутывать всю целиком, ловя и выдергивая из нее каждую скользкую ниточку, – но тогда он рискует изнурить всех возможных читателей значительно раньше, чем дойдет до половины своего нудного и кропотливого урока (да и найдется ли вообще сборник или журнал, способный вместить неизбежно громоздкий результат такого каторжного труда!). Аибо он должен ограничить себя рассмотрением лишь некоторых предметов спора, – но в таком случае даже если преуспеет, то все равно в глазах многочисленных любителей изящного и бойкого слога предстанет – и это в лучшем случае – неким блохоискателем, придирой, цепляющимся за случайные оплошности талантливого автора и уклоняющимся от обсуждения вопросов, которые «как раз-то и являются главными», в глазах же читателей более вдумчивых все равно явится педантом, тратящим их и свое время на опровержение очевидных нелепиц. Словом, ни тот, ни другой путь не сулит успеха: избрав любой из них, отвечающий на подобную критику, неизбежно оттолкнет от себя основную массу именно тех, кого собирался привлечь на свою сторону.
И с этим ничего не поделать: увидев уныло-нескончаемый ряд уточнений, исправлений и опровержений, один читатель зевнет, а другой…
Что же сделает этот другой? Все зависит от того, какие предметы его преимущественно интересуют. Если это история искусств, то тогда он, пожалуй, только пожмет плечами, дивясь, к чему здесь вообще какие бы то ни было опровержения – не важно, подробные они или выборочные, – когда и без того ясно, что автор, не колеблясь распространяющий категорию единораздельности на «Изен-геймский алтарь», где формы – разомкнутые и текучие (и где, следовательно, их раздельность преодолена настолько, насколько это вообще допускает представленный в нем сюжет; см. об этом у Г. Вёльфлина, да и мало ли у кого еще!), или, того лучше, на «Авиньонских девиц», где по воле создавшего их художника формы дробятся и разваливаются (и где, таким образом, единства не больше, чем в изображенных там девицах девичества), – что этот самый автор просто не понимает, судя по первому примеру, смысла слова «раздельность», а судя по второму, смысла слова «единство». Что, назидательно указывая на образ врага в греческом искусстве, данный автор обнаруживает либо незнание, либо забвение одного из важнейших и многократно отмеченных искусствоведами (начиная, самое позднее, с Г. Роденвальдта, 1945/1946) фактов его – т. е. греческого искусства – истории, состоящего в ярко выраженной тенденции к облагораживанию (или, как ее принято называть, гуманизации) образов боевых соперников греков или олимпийцев, которая действовала на протяжении классического, эллинистического и римского периодов. Что, заявляя о несовместимости классического стиля с психологическим реализмом, указанный автор игнорирует вдобавок и хрестоматийные факты истории нового искусства, такие как портретные шедевры Ж.-А. Давида, А.-Р. Менгса, О. А. Кипренского, ясно показывающие совместимость этих качеств. Что, уличая как бы мимоходом Канову в портре-тировании Наполеона, когда речь идет об историческом смысле классицизма, все тот же автор нисколько не смущен очевидной… странностью такого довода, равно как формой его преподнесения.