Иосиф Бродский: «В Коноше меня расконвоировали… и послали, как и всех других высланных, искать работу в окрестных деревнях… нам говорили: вот поезжайте туда-то и поговорите – если вас возьмут на работу, мы вас, что называется, поддержим. И так я нашел себе это самое село Норенское Коношского района (23 км от Коноши. – Прим. авт.
). Очень хорошее было село. Оно мне еще и потому понравилась, что название было похоже чрезвычайно на фамилию тогдашней жены Евгения Рейна (Галина Михайловна Наринская. – Прим. авт.). Работа там какая – батраком! Но меня это нисколько не пугало. Наоборот, ужасно нравилось. Север, холод, деревня, земля. Такой абстрактный сельский пейзаж. Самое абстрактное из всего, что я видел в своей жизни… Прежде всего, специфическая растительность. Она, в принципе, непривлекательна – все эти елочки, болотца. Человеку там делать нечего ни в качестве движущегося тела в пейзаже, ни в качестве зрителя. Потому что чего же он там увидит? И это колоссальное однообразие в итоге сообщает вам нечто о мире и о жизни… (белые ночи) вносили элемент полного абсурда, поскольку проливали слишком много света на то, что этого освещения совершенно не заслуживало. И тогда вы видели то, чего можно принципе и вообще не видеть дольше чем нужно… Я туда приехал как раз весной, это был март-апрель, и у них начиналась посевная. Снег сошел, но этого мало, потому что с этих полей надо еще выворотить огромнейшие валуны. То есть половина времени этой посевной у населения уходила на выворачивание валунов и камней с полей. Чтоб там хоть что-то росло. Про это говорить – смех и слезы. Потому что если меня что-нибудь действительно выводит из себя или возмущает, так это то, что в России творится именно с землей, с крестьянами. Меня это буквально сводило с ума! Потому что нам, интеллигентам, что – нам книжку почитать, и обо всем забыл, да? А эти люди ведь на земле живут. У них ничего другого нет. И для них это – настоящее горе. Не только горе – у них и выхода никакого нет. В город их не пустят, да если и пустят, то что они там делать станут? И что же им остается? Вот они и пьют, спиваются, дерутся, режутся. То есть просто происходит разрушение личности. Потому что и земля разрушена. Просто отнята… Народ там совершенно не церковный. Церковь в этой деревне была разрушена еще в восемнадцатом году. Крестьяне мне рассказывали, что советская власть учинила у них с церковью. В мое время кое у кого по углам еще висели иконы, но это скорее было соблюдение старины и попытка сохранить какую-то культуру, нежели действительно вера в Бога. То есть по одному тому, как они себя вели и как грешили – ни о какой вере и речи быть не могло. Иногда чувствовался такой как бы вздох, что вот – жить тяжело и, в общем, хорошо бы помолиться. Но до ближайшей церкви им там канать было очень далеко. И потому речь об этом почти и не заходила. Иногда они собирались, чтобы потрепаться, но как правило все это в итоге выливалось в пьянство и драки. Несколько раз хватались за ножи. Но в основном это были драки – с крупным мордобитием, кровью. В общем, хрестоматийная сельская жизнь».
Абстрактное существование внутри абстрактного северного пейзажа в движении.
И почему-то сразу же вспомнились «Железнодорожные пассажиры» Франца Кафки: «Если поглядеть на нас просто, по-житейски, мы находимся в положении пассажиров, попавших в крушение в длинном железнодорожном туннеле, и притом в таком месте, где уже не видно света начала, а свет конца настолько слаб, что взгляд то и дело ищет его и снова теряет, и даже в существовании начала и конца нельзя быть уверенным. А вокруг себя, то ли от смятения чувств, то ли от их обострения, мы видим одних только чудищ, да еще, в зависимости от настроения и от раны, захватывающую или утомительную игру, точно в калейдоскопе. “Что мне делать?” или “Зачем мне это делать?” не спрашивают в этих местах».
Вот и решил от Коноши до Норинской идти пешком.
По Октябрьскому проспекту вышел на трассу, что вела на Пежму, а оттуда на Вельск.
Коль скоро расконвоировали, то, стало быть, доверяют, мол, иди, все равно бежать тут некуда, особенно городскому.
Вот и пошел.
Однако вскоре пыльная гравийка утомила, потому и свернул на раскатанную лесовозами однопутку.
Мужики с машинно-тракторной станции сказали, что так до Норинской короче выйдет. А еще посоветовали в Пежму не ходить, там пежмари – народ драчливый, могут и убить. И сразу начались прозрачные, пряно пахнущие хвоей боры. Дорога то выбиралась из-под черной талой воды и восходила на земляные осыпающиеся уступы, заросшие кустарником, то вновь проваливалась в топкие овраги, которые месяца через полтора оживут тучами комаров и мошки.
К полудню стало жарко.
Взобравшись на пологий, растрескавшийся оврагами холм, лес тут же и затих, остановился, перестал двигаться навстречу.
Это и есть горовосходный холм, с которого видны леспромхозовские вырубки и стеклянные канифолевые потоки между стволов.