Иосиф Бродский: «Прежде всего имею в виду ее синтаксическую беспрецедентность, позволяющую – скорей, заставляющую – ее в стихе договаривать все до самого конца. Кальвинизм в принципе чрезвычайно простая вещь: это весьма жесткие счеты человека с самим собой, со своей совестью, сознанием. В этом смысле, между прочим, и Достоевский кaльвиниcт. Кальвинист – это, коротко говоря, человек, постоянно творящий над собой некий вариант Страшного суда – как бы в отсутствие (или же не дожидаясь) Всемогущего. В этом смысле второго такого поэта в России нет».
Вершить Страшный суд ежечасно над собой в своем творчестве – задача в принципе выполнимая, если подразумевать под ним (Страшным судом) неколебимое следование определенным поэтическим константам (которые не всегда совпадают с нравственными). «Жесткие счеты человека с самим собой, со своей совестью, сознанием» становятся во многом и жесткими счетами с окружающим его миром, людьми. Другое дело, что возникает опасность войти в конфликт с системой, с режимом, победа над которыми может быть одержана лишь подсознательно, на уровне психики и психологии. Невротические и суицидальные состояния, психопатия, предельная асоциальность, а также знакомство с советской психиатрией становятся своеобразным парафразом такого аскетического подвига, как юродство.
Вспомним «юродствовавших» в 1951 году в стенах ЛГУ имени Жданова студентов-филологов Михаила Красильникова, Юрия Михайлова, Эдуарда Кондратова. Косоворотки, перепоясанные бечевкой, посконные брюки, заправленные в сапоги, гусиные перья за ухом, деревянные плошки с квасом есть не что иное, как опыт деформации сознания в рамках советского имперского стиля начала 50-х, попытка слома стереотипов через доведение их до абсурда. Хоровое пение русских народных песен, чтение стихов на Невском, купание в Неве во время первого ледохода были не столько протестом (режим воспринимал это именно как протест), сколько поиском свободы собственного творческого волеизъявления вопреки обезличенной, однообразной, заидеологизированной официальной культуре, в которой не было места именно юродству – желанию казаться безумным в безумной же стране, что в результате («минус» на «минус» дает «плюс») приводило к нормальности и нравственной чистоте. Хранение себя, порой производящее на окружающих впечатление крайнего индивидуализма и эгоизма, позволяло сосредоточиться на том единственном знании об истине (поэтической в том числе), которое получено путем непрерывной внутренней работы, путем собеседования с текстом, постижения его законов и, как следствие, обнаружения в нем Пространства и Времени.
Иосиф Бродский: «Ничто так нас не сформировало – меня, по крайней мере, – как Фрост, Цветаева, Кавафис, Рильке, Ахматова, Пастернак… Вся история заключается в том, что взгляд на мир, который вы обнаруживаете в творчестве этих поэтов, стал частью нашего восприятия. Если угодно, наше восприятие – это логическое (или, может быть, алогическое) завершение того, что изложено в их стихах… Я думаю, что влияние поэта – эта эманация или радиация – растягивается на поколение или на два».
Время и Пространство, находящиеся в голове художника. Говорить о том, что они могут стать достоянием общества в целом, не приходится.
Другое дело читатель, который вступает в своеобразный сговор с поэтом и получает сокровенное знание, код постижения текста. Как утверждает Бродский, это интеллектуальное совокупление не зависит от жизненного опыта и образования, но зависит от дара увидеть за буквами язык.