Леонид Константинович Бурлака, оператор-постановщик (1938 г.р.): «Молодого, тогда еще неизвестного Иосифа Бродского гримировать под Гуревича почти не пришлось, разве что голову наголо обрили. Участники обороны Одессы, которые лично знали Гуревича, утверждали, что сходство между настоящим секретарем горкома и киношным – стопроцентное».
Однако, когда съемочный период был завершен, из Киева раздался звонок с требованием убрать из кадра И.А. Бродского. На вопрос Вадима Лысенко, в чем причина столь неожиданного решения, было сообщено, что наблюдается «несоответствие между важными политическими задачами фильма и неблагонадежностью неизвестного поэта».
Как следует из воспоминаний одесситов того времени, это известие не слишком опечалило Иосифа: он никогда не считал себя киноактером, этот заработок находил случайным и потому не вполне заслуженным, и наконец, во время съемок он познакомился с интересными людьми, что для него составляло много больший капитал.
Так, на одной из вечеринок в мастерской художника Александра Ануфриева – одного из основателей одесской школы неофициального искусства, Иосиф встретился с Маргаритой Жарковой, художником, архитектором, организатором выставок.
Из воспоминаний Юлии Жарковой (дочери Маргариты): «С Иосифом Бродским она была особенно дружна. Мы с родителями жили тогда на Канатной, 2, и мама с Иосифом постоянно варили удивительно душистый кофе, глядя на море, порт, краны и разговаривая о высоком». Именно в доме Риты Жарковой Иосиф познакомился с Андреем Тарковским, а также встретил здесь своего старого московского приятеля Василия Аксенова.
Однако далеко не все одесские интеллектуалы приняли Бродского. По словам Юлии Евгеньевны Жарковой, «она (мать.
Читал стихи, словно бы и не слышал себя при этом, свой завывающий, гудящий, простуженный голос. Закрывал глаза, вызывая при этом усмешку слушателей. Покрывался пятнами или испариной, бледнел, интонацию соблюдал однообразную, монотонную, картавил, но дикцию при этом имел отменную, а иногда достигал и высоких нот, словно хотел запеть.
Для Иосифа само фонетическое оформление стиха не имело никакого значения, он мог гнусавить и картавить, говорить слишком быстро, или, напротив, тянуть слова, как бы вытягивая из них дополнительный смысл. Главное, чтобы язык органично передавал состояние, эмоцию, по сути своей совершенно иррациональную, вневременную, но предельно верно и точно очерчивающую пространство художественного поиска.
Отстраненность – глухо, едва разборчиво.
Надменность – громко и четко.
Закрытость для постороннего взгляда – с завыванием и закрытыми глазами.
Предельная зацикленность на себе – едва разжимая острые, словно срезанные опасной бритвой губы.
Вероятно, тут возникал вопрос симпатии или антипатии к самому стихотворцу. Если его манеры раздражали, то и текст не мог быть принят адекватно. Если же, напротив, он очаровывал (бог весть чем), то и текст оживал, наполнялся дыханием и страстью. А потом наступала тишина, смысл которой каждый усваивал по-своему: с облегчением, с недоумением, с грустью, с совершенным безразличием.
Иосиф мог допустить все из приведенного выше списка, кроме разве что одного, он не мог принять и понять, что Марине его стихи не нравятся, или, что выглядело еще более уму непостижимым, ей могут нравится какие-то другие, написанные не им (Бродским!) стихи.
Это просто не укладывалось в голове, это повергало в бешенство и ужас, вызывало приступы тупой, как сердечная боль, ревности.
После возвращения из ссылки он старался видеть Басманову каждый день, чтобы в этой рутине ежедневных, порой предельно коротких и предельно бессмысленных встреч перемолоть имевший место в Норинской инцидент с Бобышевым, топором и последовавшей за ним истерикой, которая закончилась скандалом и взаимными проклятиями.