Освобождение крестьян, то есть одно только понятие об освобождении, сразу внесло невозможный для расслабленных семей, но великий идеал жизни – жизни, основанной на честном труде, на признании в мужике брата; вся прошлая жизнь была именно полным, беспощаднейшим и бесцеремоннейшим нарушением этого смысла – и вот настала гибель… И в эту минуту явились люди, воспитанные в самой густоте неуважения чужой личности, в самых затхлых, разлагающих понятиях, – например, что не думать легче и лучше, чем думать, что не работать лучше, чем работать, что работать должны мужики, а я вырасту большой, женюсь на богатой, поеду за границу и т. д. Этому-то поколению, воспитанному в образцовой школе бессовестности, пришлось лицом к лицу стоять с суровой русской действительностью… Началась с этой минуты на Руси драма; понеслись проклятия, пошли самоубийства, отравы… Послышались и благословения[845].
Отмена крепостного права ощущалась современниками как начало новой эры[846] и давала возможность заклеймить все старые устои праздной дворянской жизни как «образцовую школу бессовестности», которой противопоставлялись новые принципы совестливой жизни. Как видим, Успенский заострял конфликт старого и нового вокруг ценностей труда, уважения к личности каждого и необходимости «думания», что подразумевало и ответственность. Новый суд становился второй после литературы ареной публичного переживания драматического столкновения старого сословного общества и преобразовательной энергии реформ.
Осуждение «бессовестности» развивалось в контексте более широкого интереса модерного общества к преступному и суду во всем читающем мире вне государственных границ. Как указывает Ч. Тэйлор, глобальный процесс секуляризации общественной жизни существенно расширял сферу человеческого (о)суждения[847]. Потеснив религиозный дискурс преступления-греха, юридическая и медицинская наука, журналистика, беллетристика и литература предлагали модерные репертуары говорения о преступлениях и ответственности за них. Все более освобождавшийся от религиозных запретов современный человек пересматривал трактовки преступного. На это его вдохновляли в том числе и новые идеи, например радикальная мысль Гегеля о полезности преступлений во имя прогресса.
Преступное – настоящее и воображаемое – все более волновало публику по мере развития печати[848]. Российские читатели начала 1860-х годов, так же как и везде, интересовались интригующими криминальными сюжетами и узнаваемыми типажами обманутых простушек и коварных городских прощелыг – как реальными, из судебной хроники, так и воображаемыми. Публика наслаждалась тонкой разработкой преступных пороков в оригиналах и переводах французских и английских писателей-натуралистов: Ж. Санд, Бальзака, Гюго, Флобера, Диккенса. Братья Достоевские, рассчитывая на коммерческий успех, в 1861 году стали публиковать в своем «Времени», а потом и в «Эпохе» переводы занимательных судебных процессов из известного французского издания «Causes célèbres de tous les peuples»[849]. Разнообразие пороков современности творчески осмыслялось и на русском материале. В 1864–1866 годах печатался впечатливший публику роман «Петербургские трущобы» Всеволода Крестовского, изображавший мытарства несчастных отбросов общества. Ужасную картину нравов в среде нигилиствующей молодежи рисовали произведения писателей первого ряда, например «Взбаламученное море» А. Писемского, и менее известных сегодня, как роман «Поветрие» В. Авенариуса.