Государственный смысл русского народа раскинул Россию на то необъятное пространство, которое составляет для нас Отечество, и дал ему возможность играть историческую роль, которой может гордиться русский человек. Поэтому у нас тот только может сознательно кидать камень в государство, в коем исчезло пламя любви к отечеству[1020].
Как видим, туманные поэтические выражения – «государственный смысл русского народа», «пламя любви к отечеству», «кидать камень в государство» – очень отличались от той рациональной программы, которую Чичерин требовал от Герцена (см. главу 5), обвиняя его в излишней страстности высказываний. «Отечественные записки», напротив, вполне сдержанным тоном разъясняли профессору государственного права, что литература, в особенности журналистика, – это «канал, через который общество высказывает все то, что думает и чувствует, правительству». И правительство само заинтересовано в том, чтобы этот канал существовал, потому что «правительство существует не само для себя, а для того, чтобы содействовать выполнению разумных и законных желаний общества».
Такие элементарные истины, в представлении «Отечественных записок», были очевидны для цивилизованных государств. Посмеиваясь над тем, как, должно быть, приятно литературе от возвеличивания ее силы Чичериным, «Отечественные записки» не соглашались с ним. Они от лица всех «трезвых литераторов» замечали, что сама по себе – «как пишущая и работающая машина» – литература отнюдь не обладает такой силой. Однако коммерческое, почти промышленное литературное производство, которое разоблачал еще Белинский[1021], действительно ставило вопросы о значении суда литературы и ее претензий на «общественную совесть»[1022].
Во второй половине 1860-х годов, когда судебные залы распахнули свои двери перед публикой, а защитники стали соревноваться с обвинителями в том, чтобы склонить присяжных на свою сторону, сил у литературы как будто прибавилось. Теперь в открытом пространстве суда читатели говорили с читателями и находили верные слова, чтобы быть услышанными. Скромный чиновник Протопопов был уже не безгласным Акакием Акакиевичем с говорящим именем, дословно означающим «дважды невинный»; он уже не просто искал сочувствия как несчастное существо низшего разряда петербургской публики. Пусть и в исступлении, но он ударил начальника, доведенный до крайности «унижением и несправедливостью».
Новый суд стал своеобразной ареной, на которой читатели могли не только видеть и слышать поступь изменявшегося времени, но и пытаться направлять его движение. В этом они опирались на образцы коллективного чувствования, которые подсказывало искусство. Как писал критик Е. Н. Эдельсон на страницах того же «Всемирного труда», в середине XIX века чрезвычайно вырос интерес к поэтической перспективе осмысления человека и его действий в драмах Шекспира. В нем искали и находили созвучное людям XIX века представление о том, что «человеческие судьбы вытекают лишь из действий, действия обусловлены лишь страстями, страсти определяются характерами, а характеры естественными и историческими условиями»[1023].
Новое прочтение Шекспира, культ которого развернулся в Европе XIX века[1024], убеждало, что люди не имеют другой воли, кроме своих страстей, и не имеют страстей, которые бы не вытекали из склада их натуры. Натура же была порождением среды и ее этических ориентиров. Влиять на эту среду, хотя бы путем разоблачения ее несправедливости, теперь могли не только писатели, но и те, кто каким-либо образом участвовал в деятельности обновленных судов. Литературный канон, выражавшийся в устойчивых типах, воплощенных в ярких известных художественных образах, стал важным подспорьем нового суда. Неслучайно петербургские адвокаты, еще только готовясь к исполнению своих обязанностей, уже организовали шекспировский кружок, что засвидетельствовал для потомков дневник Константина Арсеньева[1025].